Дети войны. Записки бывшего мальчика — страница 6 из 19


Летом мы часто проводим время на крыше нашего дома. Загораем. Задумываем какие-нибудь пакости. Рассказываем всякие истории. Испытываем себя на смелость. Дом опоясывает железный карниз. Не всякий решится пройти по нему и вернуться в исходную точку. Меня не хватало на весь круг. Сходил с дистанции. Зато Вовка Миронов не ведал страха. Скромно, не кичась. Он был единственный, кто давал отпор гнусному Козлову. Когда я сопровождал его в булочную и, не удержавшись, отщипывал от чужой буханки, он застенчиво этого не замечал. Он был старший в семье, где подрастали еще две девочки, и привычка нянчить, опекать, защищать была глубоко в его натуре. В нашем дворе выросли два мастера спорта. Считаю, оба они обязаны этим Вовке Миронову. Он обучал нас спортивным азам. А главное, он открыл нам благородство спорта. Позже он стал военным летчиком.

На крыше мы обнаружили, что вентиляционные трубы и печные дымоходы прекрасно проводят звук. Приложив ухо к трубе, можно услышать, как на верхних этажах говорят о новостях с фронта, обсуждают дворовые сплетни и нас самих. Бывало, услышав о себе малоприятное, кто-нибудь из нас возражал в угарный зев дымохода, спорил, огрызался. Поначалу этот «голос свыше» пугал бабушек и молодых мамаш. Потом годился как средство связи: «Борька, ты там? Иди кушать».

С крыши хорошо просматриваются некоторые квартиры. Мы видим дорогой ковер, пианино и красивые подсвечники в квартире народного артиста Горянова. На балконе проветривается его роскошная меховая доха. Висит зеленый сюртук с золотыми эполетами и тусклыми звездами – мундир Кутузова, которого старик играет в театре. А вот и сам он. Подвигает на солнечный луч кресло и грузно помещается в нем. Дремлет. Седая грива спадает на плечи.

Розовая плешь сверкает на солнце. К нему подходит старуха в черном. Жена. Накрывает его ноги пледом, а голову панамой. Спустя немного старик резким движением сбрасывает панаму.

С крыши мы увидели однажды, как по двору шагает офицер. Кто-то из малышни сказал: «Кажется, это мой папка». Кажется! Надо же! А потом через дымоход мы услышали взволнованные голоса. Малыш был прав. Отец прибыл на побывку. С войны он уже не вернется. Весь дом говорил о человеке с фронта. На другой день мы явились в гости. Офицер спал, обняв жену. Вскоре после войны эта женщина выйдет замуж. Первая во всем дворе. Почти голая, она нимало не смутилась нашим присутствием. Чтобы не потревожить спящего, она руководила нами одними глазами. И мы понимали, что можно и чего нельзя. Можно хлеб и пряники. Нельзя кобуру с пистолетом. Я смутно ощущал необыкновенность этой женщины. Наши матери были не такие. После войны она расцвела как цветок среди мусорной кучи. Ее светлые кудряшки, яркие тряпки и верткая попка, ее веселость, резкие словечки, пренебрежение к мнению мусорной кучи, ликующая жизнерадостность – все говорило: вот идет счастливая женщина.


Как-то, загорая на крыше, вдруг слышим густой деревянный звук с клацаньем и прищелкиванием. Догадываемся: немцы. Никто, кроме пленных, не ходит в городе на деревянных колодках. Смотрим вниз. Большая колонна сворачивает в наш двор. Ныряем в чердачное окно, бежим вниз. Все население дома из окон, с балконов смотрит на прибывших. И они смотрят на нас. Что-то обсуждают, тычут пальцами, улыбаются. Много пожилых. Их охраняют всего два пацана с автоматами. Но командир у них свой. Громким, лающим голосом он отдает приказы. Будто посылает в атаку. Пленные стали строить в нашем дворе два дома. Так у нас появились свои немцы.

Среди них были и оборванные доходяги. Помню одного. Болезненного вида, грязный. Обшарив помойку палочкой, он выгреб несколько банок. Он выскребал из них остатки и облизывал. Потом по пояс залез в ларь с мусором, копался там. Доставал какие-то тряпки, рассматривал их. Некоторые засовывал в карман. Ему или другому доходяге Миша Канторович однажды бросил кусок хлеба. Свистнул и бросил. Как собаке. Немец поднял и стал есть.

Наше отношение к ним как к врагам довольно быстро прошло. Их уже не охраняли даже с видимостью строгости. Немцам хотелось есть и курить. За хлеб и табак у них можно было получить разные заграничные мелочи. Занимались они и починкой обуви, примусов, посуды, изготовлением зажигалок, коптилок. Наши немцы строили дома. Другие асфальтировали улицы. В лагерных зонах изготавливали мебель, писали картины. Пленные работали по всему городу. Так продолжалось несколько лет.

Вот забавный эпизод. За артистом Горяновым театр прислал машину.

Из подъезда, тяжело ступая, выходит фельдмаршал Кутузов. В мундире, при звездах. Несколько немцев, бывших поблизости по своим торгово-обменным делам, почтительно вытянулись. Пока старик неторопливо грузил себя в автомобиль, они так и стояли. Что это было? Дисциплина? Вежливость? Сомневаюсь, чтобы в такой опереточной ситуации они угадали великого полководца.


Однажды мать пришла домой не одна, а с какой-то незнакомой старой женщиной. Я думал, у нас гостья. Оказалось, нас уплотнили. Мать, похоже, была рада. Есть кому за мной присмотреть. Эта старуха? За мной? Нелепость такой надежды рухнула сразу. Старуха легла и почти не вставала. Главную удачу мать видела в том, что нас уплотнили этой руиной. Могли бы вселить и семью. Можно судить о жестокости времени, если удачей считалась ветхая, полубезумная старуха, которая долго не протянет, не обременит, позволит выиграть время. Так оно и случилось.

Мне казалось, наша жилица презирает нас. Вся в черном, седая, с орлиным профилем, выразительно иссеченная морщинами, она неожиданно гордо выпрямлялась и с негодованием смотрела на убожество нашей обстановки, на жалкие занавески, посуду, на мать, на меня. Что-то клокотало в ее груди. Как бы ненависть. Старуха не только не была помощницей в доме, она оказалась обузой. За ней надо было ухаживать. Мать называла ее графиней. Не прямо, конечно, а за глаза.

По ночам старуха оглушительно кашляла, изводя мать бессонницей. Меня она называла Мальчик. «Мальчик, – говорила она, – вымой за меня пол там, в общих местах, я дам тебе три рубля». Я мыл на кухне, в коридоре, в ванной, в уборной. Деньги не брал. «Мальчик, – говорила она, – отчего это так дурно пахнет?» Я молчал. Потому что дурно пахло не что-нибудь, а она сама. «Мальчик, – говорила в другой раз, – помоги мне выйти на улицу». Я помогал ей спуститься по лестнице. «Ступай», – отпускала она меня. Куда она отправлялась, я не знал.

Однажды в отсутствие старухи я вытащил из-под кровати ее чемодан и стал копаться в вещах. Я искал драгоценности. Чтобы похитить? Нет, такого помысла у меня не было. Я искал сокровища, которые подтвердили бы, что старуха – подлинная графиня. Что же я увидел в чемодане, таком же ветхом, как его хозяйка? Какие-то бледные фотографии, оправу от очков, ветхую же сумочку с бумажками, тряпки. И это всё.

В одну из ночей мать не выдержала, закричала: «Не кашляйте! Сдержитесь! Перестаньте!» В отчаянии, остервенело. А на другой день, видимо, для того чтобы сгладить чудовищную резкость, мать купала старуху в корыте. Чужая в доме, одинокая и беспомощная, графиня быстро угасала. Матери удалось устроить ее в больницу. И некоторое время она навещала старуху. Однажды приходит работница больницы. Мать подписывает какую-то бумажку. Из-под кровати извлекается чемодан. Работница роется в нем. Ничего не взяв, уходит. Мать закуривает. Потом чемодан долго стоит в коридоре. Иногда я становлюсь на него, чтобы взглянуть в окошко электросчетчика. Он жужжит как шмель. Еще позже я вижу этот чемодан возле помойки. Раскрытый, пустой.


Я впервые отправляюсь в лагерь на лето. Почему-то я опоздал уехать с другими детьми. У гостиницы «Арктика» стоит грузовик. Забираюсь в кабину. Я впервые сижу так близко к рычагам, движущим машину. Веду себя тихо, не задаю вопросов. А так хочется спросить! В кабине нас трое. Еще и директор лагеря. Из того, что она говорит, я понимаю: у нее погиб муж. Пожилой, хмурый шофер исчерпал запас сочувствия. Женщина тихо плачет. Я не знаю, как ее утешить. Не умею. Шофер останавливает машину и велит женщине выйти и поплакать как следует. Она выходит. И мы слышим страшный вопль, безудержное рыдание. Я пугаюсь, мне хочется домой, к маме. Выкурив самокрутку, расспросив меня, чей я, где живу, шофер вышел из машины. Я спрыгнул и пошел за ним. Вокруг было огромное пустынное пространство. Ни деревца, ни кустика. Одна земля. Женщина лежала, обессиленная горем. Шофер резко, почти зло говорит ей, что в машине продукты, темнеет и мало ли что может быть здесь, на дороге.

Приезжаем, когда лагерь уже спит. Меня куда-то укладывают, отдельно от всех. Утром я обнаружил, что это палатка всего на два места – изолятор. Детей я увидел только за завтраком. Столы стояли на открытом воздухе. Утром же, когда после завтрака я спрятался в своей палатке, пришла какая-то старушка и сказала, что надо идти устраиваться на постоянное место. Я не узнал вчерашнюю женщину. Она сильно поседела за ночь. Я оказался в большой армейской палатке. Прямо на земле лежали матрацы. Когда женщина ушла, я почувствовал себя одиноким.

Через несколько дней, оглядевшись, я обнаружил по соседству нищую деревушку. Ветхие избы, босоногие, оборванные дети. Помню стоящую в поле громадную клуню с остатками соломы на крыше. В соломе ловкие деревенские пацаны искали перепелиные яйца. Найдя, тут же выпивали их. Мы целыми днями собирали подорожник, ягоды крыжовника. Говорили – для фронта, для раненых. Когда мы садились обедать, деревенские ребята стояли у нас за спиной. Директорша гнала их прочь. Они отступали в кусты. Но и оттуда было слышно: «Эй, кинь хлебца».

Однажды нас повели купаться. Я боялся, все увидят, что я не умею плавать. Однако купания не получилось. Берег был болотистый, грязный. А в удобном месте плавал коровий навоз. Стадо по брюхо стояло в воде и дружно смотрело на нас. На обратном пути собирали грибы. Мне посчастливилось найти громадный гриб. Ко мне подходили посмотреть. На меня указывали пальцем. Обо мне говорили. Я открыл, что можно выделиться из общей массы, если совершишь что-то особенное.