– Больше ничего. Дело было сделано.
Как однажды он решил по отношению к жене: «Это будет в последний раз! – так решил он теперь о своей жизни. Отчего все его зрелые годы были так пусты? Он мог сделать единственное, что остается сделать старику, чтобы не быть в тягость себе и другим: он мог стоять прямо и гордо. Стоило ли браться за дело теперь и устраивать себе нищенский обед за большим столом? Он был гостем, которого изгнали, но он не хотел ссориться со слугами из-за остатков пира, он ушел прямо и гордо. Он не хотел добиваться теперь того, чего он не получил раньше. Была ли это месть самому себе? Да, месть – себе и всем, и всему – прямо и гордо. Это было в последний раз.
Маленькая Паулина осталась горничной. Но так как у поручика была потребность тратить деньги при всяком удобном случае, то и Паулина получила такую же бумажку, как Давердана. Это была одна из тех новеньких бумажек, которые ему было почти стыдно отдавать.
– Неужели ты так довольна? – сказал он Паулине. Поручик иногда разговаривал с ней.
– Да, благодарю, – отвечала Паулина.
– Хочешь еще такую же?
– Нет, благодарю, нет.
И он продолжал говорить с ней о том, чему она будет учиться.
– Подумала ты об этом? Хочешь учиться шить, например?
Нет, Паулина предпочитала стать экономкой.
– Ты хочешь? Экономкой? Так! Так этому тебя может поучить иомфру Сальвезен, это очень неплохая мысль. Я поговорю с иомфру Сальвезен.
Подобные же разговоры он вел с телеграфистом Бардсеном о маленьком Готфриде; он думал о том, не учить ли мальчика телеграфному ремеслу. Он был такой маленький, из него не могло выйти порядочного рыбака. А фру так хорошо выучила его языкам…
Телеграфист Бардсен был замечательный человек. Он сидел и играл на почерневшей звонкой виолончели, когда вошел поручик.
Тогда он встал и поклонился. Когда он услышал, зачем поручик пришел, он ответил:
– Непременно, господин поручик, если вы этого желаете.
Это была не ирония, а вежливость, как будто бы поручик по-прежнему был важной персоной в Сегельфоссе.
Поручик был совершенно так же вежлив и сказал, что он был очень благодарен.
Когда поручик вышел, телеграфист подошел к полке с занавеской, выпил несколько глотков прямо из горлышка и опять взялся за виолончель. Его широкие плечи так и ходили во время игры.
Дни протекали. Поручик старел и старел, однако, держался гордо. Но какое горе заставляло седеть волосы господина Хольменгро, у которого не случилось никакого несчастья? Это было странно. Хлопоты похорон не могли утомить его так, а смерть фру Адельгейд не касалась его, она была не его жена.
Феликс уехал. Феликс не хотел ничему учиться, объяснял отец, поэтому он должен был вернуться к своим родным в Мексику. Жаль было смотреть, как господин Хольменгро седел от огорчения. По правде говоря, никому в Сегельфоссе не было сладко жить. Даже Давердана ходила с опущенной головой и начинала скучать. Даже Давердана со своей юностью и рыжими волосами. Она стояла один раз у колодца за постройками. И тут же стоял почему-то господин Хольменгро, и Давердана плакала.
Экономка иомфру Сальвезен подошла к ним и видела это.
«Что же это, свет, что ли, перевернулся?» – подумала она. Потом вдруг сообразила: «А как легко могло бы случиться, что и я стояла бы перед господином Хольменгро и плакала!»
Да, всем жилось несладко. У Пера-лавочника сделался удар. У того самого Пера-лавочника, который постоянно взвешивался и боялся похудеть. У него одна сторона тела отнялась, и окружной врач Мус объявил, что следующий удар убьет его окончательно. Да, так сказал окружной врач Мус. Перу-лавочнику казалось тоже, что свет перевернулся. Он ничего не мог понять. Одна половина его тела, которая лежала тут же на его кровати, умерла? Он всю жизнь работал и не мог представить себе жизнь без работы. Он был, так сказать, в полном расцвете сил; он никогда не умел так хорошо считать, как теперь. Он никогда не торговал так хорошо шелковыми платками, машинными чулками, висячими лампами с подвесками… Неужели это конец? Никому не нужно было самому работать по вечерам. Все можно было купить у Пералавочника! Он продавал готовые грабли, топорища, жженый и молотый кофе в красивой упаковке, продавал масло в жестянках из Америки. В старину приходилось самому резать табак – Пер-лавочник и этому помог. Он продавал готовый резаный табак. А сапоги? Приходил, бывало, Нильс-сапожник в усадьбу и на весь год нашивал сапог на всю семью. И сам дубил кожу, и сам смолил нитки, и чего он только не делал, этот Нильс-сапожник? Теперь Пер-лавочник торговал городскими сапогами; они были тонки, как сукно, и блестели как зеркало.
Поэтому нельзя сказать, что Пер-лавочник не делает ничего. Он работал все время и вот вдруг слег в постель. Впрочем, он продолжал вести свою торговлю через жену и детей. Он властно распоряжался ей в своей постели, и дело не стояло.
Когда он был здоров, он умел внушить к себе почтение. Он и теперь поступал так же. Когда ему нужно было кого-нибудь, он стучал палкой в пол. Он приглашал доктора, приглашал знахарей и знахарок, он пил рыбий жир и оподельдок, накладывал холодные компрессы – это было, впрочем, хуже всего – и вот, наконец, он постучал палкой и приказал позвать пастора, – не поможет ли это?
– Со мной случилась неприятность, хуже которой на свете нет.
Пастор Лассен утешал его тем, что одна половина у него осталась здоровой и что он остался жив.
– Жив? Не-ет. Видите вот эту палку? Я столько же жив, сколько она.
Чтобы смягчить его, пастор Лассен говорил ему о Христе и его страданиях, что была его болезнь в сравнении с этим! Он должен был благодарить Бога за здоровую половину.
– Да что вы все время говорите о здоровой половине? – рассердился больной. – Я вам скажу, что и она у меня теперь не вполне здорова.
И Пер из Буа указал на недостатки своей здоровой половины.
– А посмотрите на это?
И он взял онемевшую руку и швырнул ее об стену, чтобы пастор убедился в том, что она ничего не чувствует.
– Вот об этой-то половине я и говорю. Вот она лежит тут, а если бы я не видел ее, я не знал бы, что она у меня есть. Какой толк в ней? Даром только хлеб ест.
Он поднял неподвижную руку, дергал ее, вертел.
– Это называется рукой? Тьфу! Прости мое согрешение! И он опять бросил ее об стену.
Пастор Лассен опять утешал его и чтобы доставить ему удовольствие, называл его Иенсен.
– Видите ли, милейший Иенсен, вы не можете жаловаться, чтобы вам не везло в жизни. Вам всегда везло. Надо потерпеть теперь немного. У всех бывают неприятности.
Больной терпеливо повернулся и спросил:
– Нет, вы, кажется, не можете мне помочь? Неужели вы не знаете никакого средства? Вы, пасторы, знаете то, что мы, простые смертные, не знаем.
– Конечно, конечно, – ответил пастор, – средство есть.
И он решил исповедать Пера-лавочника, в действительности и просто для того, чтобы узнать, что это был за человек в глубине души.
Он встал, тщательно запер дверь и вернулся к больному. Пер-лавочник думал, что это приготовление к какому-нибудь таинственному заклинанию и терпеливо ждал. Пастор пристально смотрел ему в глаза.
– Я спрашиваю вас, Иенсен, как духовник, не согрешили ли вы когда-нибудь этой больной рукой?
Пер-лавочник смотрел на него разинув рот.
– Согрешил? Рукой?
– Может быть, вы обвесили или обмеряли кого-нибудь. Я спрашиваю вас, Иенсен, как духовник.
Рот Пера-лавочника закрылся сам собой, напряженное ожидание перешло в ярость, он схватил палку.
– Обвешивал! Обмеривал! – закричал он.– Что? Так вот зачем ты пришел? Убирайся домой и говори там речи своему отцу и своим людям. Ты, кажется, с ума сошел!
Он так разозлился на духовника и господина Лассена, что называл его Ларсом и говорил ему ты. Пастор ушел. Но больной крикнул ему вслед.
– Кланяйся отцу, да скажи ему, чтоб он долги свои платил!
Пастор Лассен вошел в комнату родителей и устроил им небольшую сцену.
– Что же будет с Даверданой? Сколько времени она станет все откладывать свою свадьбу? А ты что сам будешь делать, скажи пожалуйста? Все так и будешь сидеть на этом участке и отдалживаться всем и каждому? Пер-лавочник требует деньги!
– Ты должен устроить это сам! – продолжал он. У меня нет денег, чтобы помочь тебе, иначе я тебе все отдал бы. Но все, что я зарабатываю, идет на книги и учение. Ищи выхода сам.
– Да, конечно, – сказал отец.– Но это не так просто. Где же я возьму денег? Поручик не хочет продавать мне участок. Приходится оставаться арендатором.
– Ты его спрашивал?
– Я спрашивал господина Хольменгро. Молание. Сын раздумывал.
– Это Хольменгро вряд ли сделает. Во всяком случае, я не хочу, чтобы вы портили мне карьеру здесь.
– Конечно, ты не хочешь этого. Чего это ты не хочешь, чтобы мы портили?
– Моей карьеры.
– Конечно, конечно. Я пойду сегодня же к Хольменгро и поговорю с ним.
Поручик перестал ездить верхом на свою утреннюю прогулку. Он ходит теперь пешком. Это удивляет всех, кроме него самого. Ведь лошади по-прежнему стоят у него в конюшне, а лопарь Петер ездит на них каждый день для того, чтобы они не застаивались. Отчего поручику не ездить лучше самому?
Это опять были выдумки. Он, наверное, хотел заранее привыкнуть обходиться без лошадей. Он страдал бессонницей и тоской.
Он часто ходил вниз к кирпичному заводу и шагал там одиноко, разговаривая сам с собой. Потом по несколько дней не появлялся там, брал грабли и лопату и пересаживал цветы в саду. Он копал клумбы на таких местах, что люди с удивлением смотрели на него.
– Неужели и третий Виллац Хольмсен принимается искать в саду клад предков?
Вот до чего дошел этот гордый и самоуверенный человек. Может быть, бессонница довела его до этого? Но зачем эти цветочные горшки из оранжереи, которые он носил с собой всюду, где он рыл, и которые, конечно, были только для вида…
Во внешности его нельзя было заметить ничего особенного. Если он страдал, то он отлично скрывал это. С тех пор, как старый рыцарь стал ходить пешком, кривизна его ног стала еще заметнее. Он казался сгорбленным оттого, что всегда смотрел вниз. Но был ли он вял и слаб? Он?! – Как сталь!!