Рядом со стойкой висели рога, которые, как я предположил, раньше украшали оленью голову. Но точно я сказать не мог. Рога были длинные и острые; они ветвились в разные стороны, словно плотная паутина.
Рога и ружья.
Так себе домишко, если спросите меня.
Мэд вошла в темную гостиную, сняла куртку, повесила на рога и исчезла в соседней комнате. Через несколько секунд она появилась снова с банкой газировки и пачкой чипсов. Я наблюдал, как она лавирует по комнате, стратегически избегая коробок из-под пиццы и использованных бумажных салфеток, словно те были минами.
Она плюхнулась в кресло в углу, нацелила пульт в телевизор и затопила комнату синим светом. В гостиную, шаркая тапками, вошла старушка с банками кока-колы в обеих руках.
– Привет, Джемма, – донесся через стекло голос Мэд.
Какие тонкие рамы! Звук лишь слегка приглушен, но слова четко слышно.
Старушка села на диван, ничего не ответив. Она с легкостью открыла обе банки и стала прихлебывать из них по очереди: левая, правая, левая, правая, – с кока-колой представление всем на удивление. Я стоял как вкопанный, наблюдая, как они смотрят телик и пьют колу. Будто это совсем привычное для них дело.
Третий человек вошел в комнату, такой же растрепанный, как и его дом. Я затаил дыхание. Он выглядел точь-в-точь как моя любимая картина Матисса «Автопортрет в полосатой футболке» (видимо, это значило, что мужчина похож на самого Матисса). Волосы у него на макушке поредели и совсем исчезли со лба. У него была кустистая борода, резкие очертания бровей, большие уши и большой нос, словно черты лица все росли-росли и не знали, как остановиться. Но больше всего выделялись огромные пустые глаза. Как и в картине, в них было что-то пугающее.
– Задолбала эта хрень, – сказал мужчина, проходя по комнате, точно пьяный медведь.
Мы с Мэд и Джеммой наблюдали, как он спокойно снял винтовку со стены и резко ударил рукояткой в экран, разбивая его на бурю танцующих огоньков, проводков и стекла. Мужчина повернулся. Ружье свисало у него из левой руки.
– Ты, – сказал он, тыча пальцем в Мэд. – Что я тебе говорил, на хрен? Мне завтра рано на охоту. Не хватало только чертова телика в три ночи.
Я весь онемел, и вовсе не от холода. Я отправился в свою Страну Ничего и представил, как бы выглядела картина этой сцены. Она бы называлась «Автопортрет мужчины, разрушающего телевизор».
Даже Матисс не смог бы создать из этого красоту.
– Ну? – сказал Автопортрет.
Мэд тихо кашлянула:
– Вы правы. Простите, дядя Лес.
Я воспарил над собственным телом высоко в небо, откуда посмотрел на Вика и увидел, как он разворачивается, спотыкается и бежит обратно к парнику. По пути он подобрал нос-сосульку, отодвинул браслет РСА и продлил крошечные, ведущие в никуда дорожки.
– Не слишком глубоко, – сказал Вик на бегу.
А бежал он долго. Когда добежал до парника, Вик отдышался у двери и медленно распахнул ее, стараясь никого не разбудить. Он на ощупь пошарил по полке Маловероятных вещей, вынул старые джинсы и, стараясь не касаться пятна свиной крови, протер собственную кровь, пока та не перестала течь. Это заняло немало времени, а потом он лег на диван. Спалось ему в ту ночь неважно: сны были полны плутаний, болезненных тропинок, пустоглазых дядей с рогами, растущими прямо из головы, и пузырящихся потоков кока-колы.
Он почти не спал.
У моего дяди была уникальная способность оставлять за собой свою тень. Он проковылял из комнаты уже несколько минут назад, но чертова тень осталась темной пеленой в и так темной комнате. Я таращилась на старый телевизор, превратившийся в жалкую деревянную коробку, и впервые не знала, что же мне делать.
– Давай, Джемма, – сказала я, с трудом вставая с дивана. – Отведем тебя в кровать.
Хорошее начало. Довести бабушку до кровати. Микро-решение микропроблемы. Приятно было принять какое-то решение.
Джемма хлебнула колы из одной банки, потом из другой. – Но я хочу пить!
– Ты всегда хочешь пить, – сказала я и нагнулась, чтобы подхватить ее под локоть.
– Не надо мне помогать. Я старая, но сильная, как…
– Сильная, как бык, знаю, знаю. – Я сложила руки на груди и с улыбкой наблюдала, как она встает без посторонней помощи.
Это правда: для женщины ее лет сил в ней было на удивление много. Мы остановились на кухне, чтобы поставить одну из банок в холодильник. Потом в ванной, где я помогла ей сесть на унитаз (и опять для этого потребовались некоторые уговоры).
Джемма жила с нами, когда умерли родители; дядя Лес не был ей сыном, поэтому, если бы не я, ее бы здесь не оказалось. Но приличный дом престарелых стоил дорого, и мы были ее ближайшими родственниками. Дядя Лес мог поместить ее в государственное учреждение (там уход не стоил почти ни гроша), но он не стал. И я знала почему.
Джемма могла сама о себе позаботиться, но, когда я была дома, чувство вины брало надо мной верх, и я раз за разом нянчилась с ней, причем больше, чем, видимо, было необходимо. Главные проблемы у нее были с головой, а не телом, и тут я была практически бессильна.
Мы подошли к комнате Джеммы, и я помогла ей забраться в кровать. Она поставила вторую банку колы на тумбочку и взяла рукавицы, которые вязала с самого Сотворения мира.
– Я почти закончила.
Сколько помню, она всегда «почти заканчивала» вязание, но я все равно кивнула ей с улыбкой:
– Выглядят очень уютно, Джемма.
– Знаешь, у меня всегда такие холодные руки. И я вечно хочу пить.
Это было как вечное перетягивание каната: когда я была там, мне хотелось уйти, но когда я уходила, мне хотелось вернуться. Где бы я ни была, я всегда была не там, где надо.
Я присела на край кровати, взяла недовязанные варежки и положила их обратно на тумбочку. Ей нравилось лежать на взбитой подушке; я взбила ей подушку. Ей нравилось лежать головой по центру подушки, я помогла ей перелечь точно в центр.
– Как дела в институте, Мэделин? – На ее милом лице я увидела следы ее былой личности – там, где обычно была лишь смутная пустота. – Как там он называется?
Это был ее самый светлый момент за многие месяцы. Она не только вспомнила, что мне полагается быть в институте, но и имя мое не забыла. Обычно рекордом было, когда она узнавала меня в лицо, но это… удивительное просветление.
– Бергенское училище, – тихо сказала я.
– Бергенское училище. Какое прелестное название, солнышко.
Я кивнула, пытаясь сглотнуть ком в горле, а потом склонилась и поцеловала ее в лоб. Странно: я так привыкла, что меня забыли, что такие моменты давались мне очень, очень тяжело.
По пути наружу я оставила дверь приоткрытой: вдруг ей что-нибудь понадобится? Моя комната была с другой стороны коридора. Она ни разу не позвала меня за всю жизнь, но мне было приятно думать, что между нами нет преград. Если я ей понадоблюсь, то узнаю об этом. Я забралась под одеяло и включила ночник у кровати. Ярко-красный абажур расплескал по комнате свет, словно по картине. Я попыталась читать, но мысли уносили меня к маме. Я вспоминала, как она пела, когда готовила еду. Держала половник как микрофон… Еще я вспоминала, как мы наряжали рождественскую елку: вешали игрушки в одном и том же порядке каждый год. Я подумала про папу. О том, как он любил меня: тихо, по-своему. В его объятиях я слышала любовь куда громче, чем в его голосе. Я подумала про Джемму… какой она была до того, как проявилась деменция. Мама моей мамы. Они были неразлейвода. Вечно разыгрывали кого-то или шушукались в соседней комнате.
Мы были семьей, в которой все друг друга знали.
А теперь у меня был дядя Лес. Папин брат, хотя у них не было совершенно ничего общего. На диаграмме Венна с областью А = {Официальные Опекуны Мэд} и областью В = {Люди, Которым Насрать На Мэд} область пересечения = {дядя Лес}.
Дядя Лес не всегда был таким. У меня были воспоминания о нем, картинки из далекого прошлого, которые подтверждали его человечность. Но теперь они ничего не значили. Теперь я была здесь. И Джемма была здесь. И здесь, сейчас, у нас не было никакого будущего.
Макропроблемы.
Я выключила красный свет. В этой новой тьме я перевернулась на бок и закрыла глаза. И стала слушать. Через коридор раздавался мягкий ритмичный звон бабушкиных спиц. Она трудилась над варежками, которые, наверно, никогда не закончит. Из-за другой стены – из дядиной комнаты – тоже слышались звуки. Приглушенные ругательства, мерзкие голоса, изредка – тихий, глубокий стон. Он всегда рыдал в пьяном забытьи, прежде чем завалиться спать на полу.
Таковы были его ежедневные привычки.
Скрывшись в относительной безопасности сомкнутых век, я вспомнила день задолго до аварии, когда мама с папой были живы и все предметы были реальными. В тот день нас рано отпустили из школы: учителя уезжали на семинар по повышению квалификации. Было около полудня, а значит, родители были на работе. Я пошла домой пешком. Приближаясь к дому, я услышала из раскрытого окна музыку и увидела машину дяди Леса на подъездной дорожке. Мне это показалось странным. Он нас почти никогда не навещал. Я взошла на крыльцо и распознала голос: пела мамина любимая певица Джоан Баэз. Звук был включен на всю катушку. Я открыла входную дверь, вошла внутрь и получила ценный урок: мир громаден, а я совершенно ничтожна. Истина меняется со страшной скоростью. Я ничего не знаю о людях, которых люблю.
Дядя Лес стоял у нас на кухне, облаченный в пару бежевых трусов и ничего более. Он стоял ко мне спиной: родинка на левой лопатке, потный блеск кожи. Склонившись над раковиной, он пил апельсиновый сок прямо из коробки, и тонкие струйки бежали по его лицу и стекали в слив. Джоан Баэз пела так громко, что он меня не услышал. И как раз когда я собиралась спросить, какого черта он тут делает, из спальни дальше по коридору раздался мамин голос. Она сказала только одно слово: «Лестер», но этого было более чем достаточно. Я развернулась, вышла из нашего дома и не возвращалась до самого ужина, когда меня уже заждались, когда заставили замолчать Джоан Баэз, когда никто больше не стоял у нас на кухне в белье, попивая апельсиновый сок прямо из коробки, словно этот сраный сок принадлежал ему, а не нам.