Мы с Виком кое-как протиснулись к задней стене кабины, теснимые набегающей откуда-то толпой. Один ребенок во все глаза таращился на Вика, и я как раз собиралась что-нибудь ему по этому поводу сказать, как закрылись двери лифта, и произошло несколько вещей одновременно. Свет меркнет, и сразу же раздается хор испуганных воплей. Лифт трогается с места, и начинает играть музыка. Я замечаю, что потолок в лифте стеклянный: мы видим шахту. Вдоль тоннеля рядами идут ярко-синие огни. Поездка и правда стоит каждого цента: на потолке отражаются двигающиеся картинки. Что-то про величайшие достижения в истории человечества: Мартин Лютер Кинг, Нил Армстронг и Ричард Никсон (ну ладно, не достижения, а события или что-то в этом духе), все очень ярко и технологично. Мы доезжаем до самого верха, и в последнем кадре появляется Барак Обама. Он широко улыбается, и женский механический голос (вот честное слово!) говорит: «Добро пожаловать на Вершину Скалы», словно доехать до вершины высокого здания – это тоже Значительное Историческое Событие, лишь немногим менее важное, чем лицо Барака Обамы.
Мы с Виком выходим последними.
– Добро пожаловать на Вершину Скалы, – с мечтательной ноткой в голосе говорит Вик.
Я широким жестом простираю руку в сторону:
– Туда, где сбудутся все ваши мечты.
Мы смеемся и оглядываемся по сторонам. Куда же идти дальше? Я думала, что лифт отвезет нас прямо на крышу, но мы доехали только до верхнего этажа. Тут находится еще один магазин сувениров. У противоположной стены люди в куртках и шапках поднимаются и спускаются по эскалатору.
– Нам туда. – Я хватаю Вика за руку и направляюсь в сторону эскалаторов.
– Что у тебя с лицом?
Голос раздается совсем близко, но словно бы ниоткуда. Будто рядом с нами всегда был кто-то третий, и он только сейчас решил заговорить.
В паре метров от нас, у витрины магазина сувениров, стоит ребенок с мамой за ручку. Это тот самый ребенок из лифта, который не умеет отворачиваться. Ему лет десять или одиннадцать, пора бы уже научиться. Мама ничего не говорит, но заметно, что она все расслышала. Лицо у нее красное как свекла, хотя она и притворяется, что разглядывает витрину. Я собираюсь отчитать их обоих, но тут Вик подходит к мальчишке вплотную, наклоняется так, чтобы глаза у них были на одном уровне, и говорит:
– Ничего.
Мама поворачивается – скорее всего, потому что какой-то незнакомец наклонился к ее ребенку. Но она ничего не говорит. Думаю, даже она чувствует пугающую реальность происходящего.
Ребенок изучает лицо Вика с разных сторон, совершенно не смущенный их внезапной близостью.
– Правда? – спрашивает он.
Вик показывает на его голову:
– Какого цвета у тебя волосы?
– Коричневые.
– А глаза?
Ребенок улыбается по-детски:
– Тоже коричневые.
Я почему-то начинаю плакать. Честно, не знаю почему. Вик спрашивает:
– А музыку ты любишь?
Мальчик кивает.
– Какую?
– «The Ramones».
Вик смотрит на его маму. Та пожимает плечами, а я смеюсь: ответ мальчишки так напомнил мне Коко.
А я люблю джаз. И немножко оперу.
Мама улыбается своему сыну, и я думаю, может, и Вику тоже немножко.
– Так ты родился с коричневыми волосами и коричневыми глазами, – говорит Вик. – А некоторые рождаются с синими глазами и рыжими волосами или с зелеными глазами и без волос.
Вокруг Вика с мальчишкой собирается небольшая толпа покупателей.
– Разный цвет кожи, разный цвет глаз, – говорит Вик. – Разные семьи, разные истории, разные способы любить. Так ведь интереснее. Так у нас появились Джоуи Рамон и Майлс Дэвис. – В толпе тихо посмеиваются. – Значит, ты родился такой. – Он показывает на лицо мальчика. – А я вот такой. – Он показывает на свое собственное.
Мальчик кивает и улыбается маме, а я вспоминаю первые слова, которые услышала от Вика тогда, снежной ночью у USS-Ling.
Надеюсь, ты был прав, прошептал он тогда урне. Надеюсь, в моей асимметрии есть красота.
Мне не довелось пообщаться с папой Вика, но думаю, он был не самым глупым парнем.
У подножия эскалатора туристы застегивают куртки и по мере продвижения наверх натягивают шапки и варежки. Вик наклоняется над рюкзаком, достает фотографию и урну.
– Ты готова? – спрашивает он.
Но в его голосе есть какой-то подтекст. В том, как он стоит – выпрямившись, сдвинув ноги, обняв урну обеими руками, словно сейчас проведет ее до алтаря и поклянется быть верным в болезни и здравии.
– Иди один, – говорю я, поднимая его рюкзак и перекидывая его через плечо. – Я подожду.
– Ты уверена?
Я делаю жест в сторону магазина сувениров:
– Ага, я заказала плакат с Обамой. Посмотрю, доставили или еще нет.
Вик смотрит на меня, и я знаю, что он улыбается. Я улыбаюсь в ответ и поднимаю вверх большой палец.
– И раз уж мы здесь, куплю заодно такой большой указательный палец из пенопласта в цветах американского флага.
Когда наступает нужная минута, мы вроде как падаем в объятия друг к другу. Вик говорит мне в плечо:
– Я понимаю, почему тебе надо ехать во Флориду. Просто пообещай, что мы как-нибудь с этим разберемся, ладно?
– Обещаю.
– Я серьезно, Мэд. Мне нужно больше, чем… чем сраный закат. Мне нужна табличка на скамейке в парке.
При обычных обстоятельствах эти объятия бы показались неловкими: так долго они длились. Но сейчас обстоятельства необычны, и вместо того, чтобы отстраниться, я притягиваю Вика еще ближе. Большая часть меня грустит, потому что надо оставить Вика, но та же самая часть радуется, что я его нашла. Теория Вика про одновременность чрезвычайных противоположностей начинает мне напоминать одну золотую рыбку: она тоже не сдается.
– Мне тоже нужна табличка, – говорю я. – И кстати, я же не сию секунду уйду.
– Я знаю. – Его слова греют мне шею. – Я могу застрять тут надолго.
Я улыбаюсь, и мы просто стоим, обнимаясь, и это абсолютно прекрасно. На нас бросают косые взгляды, ну и насрать. Дело не в посторонних, да и не во мне на самом деле. Просто Вик не хочет подниматься по этим ступенькам. И я его понимаю. Если бы у меня был список мест, где развеять маму с папой, – мест, которые напоминали бы мне о прошлом, о любви, в которой я родилась, но которую потеряла на полдороге… я бы тоже затягивала это подольше. В определенном смысле список воскрешал папу Вика: пока у него был список, с ним была часть отца. Но закончить дело – значит признать, что настал финал.
– Ну что ж, приступим, – говорю я, отстраняясь от объятий и глядя ему прямо в глаза. – Я скажу тебе то, что ты должен услышать, а не то, что хочешь. Хорошо?
– Хорошо.
Я до сих пор не знаю, что собираюсь делать в жизни, но знаю, что все сложится нормально. Потому что Джемма, Баз, Заз и Коко всегда останутся моей семьей. Но они – это мои Альт. А мой Ной восхитительно асимметричен.
– Вик.
– Да?
– Самое важное – это отпустить.
Перспектива ступить на эту обзорную площадку очень меня волнует. Для тихого наблюдателя это настоящая мекка.
Какое буквальное название – обзорная площадка.
… Вверх, вверх, вверх…
Эскалатор поднимается, температура опускается. Ближе к вершине я перекладываю урну в другую руку и поднимаю воротник куртки, но от холода это помогает мало. Пронизывающий ветер колет глаза; как я ни хочу их заслонить, у меня не получается.
Потому что: о, этот пейзаж.
Платформа окружена высокими стеклянными перегородками в паре сантиметров одна от другой. Я подхожу к самому краю. По ту сторону расстилается Нью-Йорк во всем своем шумном ночном великолепии. Здания на зданиях, и повсюду огни. Парки и деревья, машины и улицы, люди, люди, люди, шумят о чем-то.
Тысячи крошечных красных огоньков, какие-то меркнут, какие-то только загораются. Круговорот световой жизни.
– Виктор?
Услышать мамин голос – все равно что узнать песчинку на пляже. Я поворачиваюсь и вижу: она стоит рядом со скамейкой у эскалатора. И теперь она прямо передо мной, а теперь она сгребает меня в объятия, а теперь она плачет. Урна тяжелеет в моих руках. Словно папа потолстел.
Мама чуть отстраняется:
– Где ты был, Вик?
– Ты первая.
С минуту мы оба молчим. Ответы приходят, но здесь, наверху, где целый мир простирается перед нами, как-то сложно вести обычные разговоры.
– Сюда он привел меня, – говорит она, поворачиваясь лицом к городу. – Твой папа сделал мне предложение на этом самом месте. Сказал, что у него мало денег и совсем нет кольца, зато очень много планов. У него всегда были планы.
Я думаю про папины планы. Многие бы посмотрели на то, чего он достиг – или не достиг, – и предположили, что у него не получилось претворить свои планы в жизнь. Но я-то знаю. Я был одним из его планов. И мама тоже. И вот мы вместе стоим здесь на вершине мира.
Вместе.
Какое слово!
– Мы думали, что надо будет тебя сюда привезти, – говорит мама. – Показать, где все началось. Но цены так взлетели. Бруно планировал приберечь эту поездку до особых обстоятельств.
Учитывая урну у меня в руках, исключительность того, что я собирался сделать, и компанию, в которой я собирался это сделать, я бы сказал, что папа выполнил план как нельзя лучше.
Я ставлю урну между ног, достаю из кармана фотографии и смотрю на первую: мама с папой, юные влюбленные родители, стоят на этом самом месте, и за спиной у них Нью-Йорк. Я думаю обо всем, что произошло между тогда и сейчас.
Все иначе: Башни-Близнецы исчезли.
Все по-прежнему: город жив.
Все иначе: я здесь.
Все по-прежнему: мама с папой здесь.
Все иначе: папа в урне.
Все по-прежнему: мы, каждый из нас, все так же безнадежно надеемся.
Все вращается вокруг одновременных чрезвычайных противоположностей.
Вторая фотография предлагает историю о самом начале. Мама с папой и их свежие татуировки: восток и запад. Я поднимаю взгляд на маму, опускаю на папу. Видимо, татуировки сработали. Даже сейчас папа направляет нас в нужную сторону.