Я постоял и на лестнице у окна, которое выходило во дворик. На скамейке девочка играла с куклой, одетой в бордовый плюшевый балахон. Когда девочка переворачивала куклу, были видны бледные, ровно сложенные ножки. От этих голых кукольных ног стало холодно и не по себе. Еще не поздно было уйти, но я поднялся и позвонил в квартиру.
Было тихо, никто не шел открывать. Я почувствовал облегчение и досаду. Но вдруг дверь распахнулась. Меня встретила невысокая немолодая женщина в халате и с полотенцем на голове.
— Саша?! — сказала она. — Входи скорее. Раздевайся и иди в комнату.
Я прижался к простенку в дверях, пока она закрывала задвижку. Потом женщина распахнула дверь в комнату и скрылась.
В прихожей стоял шкаф, друг на друге чемоданы, перевязанные пачки газет, лыжи, висел велосипед. Я пристроил на вешалку куртку и вошел в комнату. Дверь не затворил.
Все случилось проще, чем я себе представлял. Женщина встретила меня так, будто мы вчера с ней виделись. А может, с кем-то перепутала, по имени назвала?
Я сел в кресло возле двери. Старый серый паркет со щелями, бумаги на столе вперемежку с чашками. Чем дольше я разглядывал комнату, тем больше она мне нравилась. Допотопный фанерный шкаф, на нем — оленьи рога. На стенах — карты и фотографии. На полу у кушетки — оленья шкура. На стеллаже среди книг — минералы, некоторые по внешнему виду от булыжников неотличимы. Сувениры тут же в художественном беспорядке, и поздравительные открытки между ними.
И картина странная. Приглядевшись, я понял: там, в рамке, ковриком вклеен мох и лишайник разных видов. А в углу, за шкафом, толстый пропыленный пучок рогоза в пятилитровой банке от маринованных огурцов и помидоров, с которой даже не смыта этикетка.
Рассматривать фотографии я не стал — не хотел, чтобы она застала меня расхаживающим по комнате.
Мне нравилось, что в комнате метут и пыль вытирают не каждый день. И не выкидывают всякие памятные находки и потерявшие вид сувениры. Ох, мама бы здесь навела порядок! Повыкидывала бы булыжники да ракушки. А самое первое — уничтожила бы рогоз и лишайниковую картину как антигигиеничное скопление пыли.
Женщина вернулась, одетая в тренировочный костюм, влажные волосы сосульками висели вдоль длинного лица.
Села напротив меня. Сколько ей лет? Непонятно. Может, сорок, может, пятьдесят. Она молчала, только ласково смотрела. Глаза у нее красивые. Выразительные. Но выражение какое-то странное — печально-просительное.
— Бабушка обычно у меня останавливается, — сказала женщина. — Она здесь провела три дня, все тебя ждала. Каждый день на кладбище ходила, надеялась встретить. Ты, наверно, поздно получил записку с адресом.
— Чья бабушка? — спросил я и улыбнулся.
— Твоя.
— Вы знаете, тут недоразумение, — сказал я. — Я не тот, за кого вы меня принимаете. Это я хожу на кладбище, и я взял чужую записку, а вы ждете… Но мне захотелось к вам прийти…
Женщина растерялась. Она словно и не поверила мне. Хотела пожать плечами, подняла их, да так и застыла.
— Мы с бабушкой решили, — сказала она наконец, — что раз ты ходишь на могилу к отцу, мать тебе все рассказала…
— Тут совсем другое. — Я почему-то снова стал волноваться. — Я хожу на могилу не сам… То есть с собакой. Ну, то есть моя собака меня привела туда. Румянцев был ее хозяином.
Теперь у женщины опустились плечи и поднялись брови. Она встала, сняла со стены фотографию в рамочке и спросила:
— Эта?
На фотографии Динка стояла рядом с Румянцевым. Я узнал его сразу. В сапогах-забродах, в свитере, на плече ружье. И лицо человека, который ничего не боится. Иным Румянцев и не мог быть. Мне стало хорошо в этой комнате, спокойно, и какой-то тихий восторг в душе.
— Когда смотришь на него, кажется, что он очень смелый, может принять отчаянное решение, если это касается его. А с другими — мягкий. Да?
— Был, мог… — проговорила она бесцветным голосом. — С женщинами был мягкий. А вообще-то геологическая партия не кружок бальных танцев. Там мягкостью что сделаешь? А он начальником был.
— Он писал стихи?
— Писал. Откуда ты знаешь? Песни писал. И стихи, конечно. Когда он умер, я пыталась забрать Альму, но она ушла. Я снова ее привела. И опять она убежала. Давно она у тебя?
Я рассказал.
— Все-таки хорошо, что ты ко мне пришел. Приведешь ко мне Альму? В гости.
— Обязательно приведу.
Я буду приходить в эту комнату с книгами, картами и оленьей шкурой на полу. Не раз буду сидеть в этом кресле. Но никогда больше сюда не придет Румянцев. А если бы он был жив? Мы бы с ним и не встретились, ничего бы не знали друг о друге.
— Не понимаю, почему она у меня не осталась? — словно бы размышляла вслух женщина. — Я же любила его, она это понимала, она вообще все понимала. Знала же, что ни у нее, ни у меня никого не осталось… Как же так?
— Вы его жена?
— Нет, — ответила она. А помолчав, добавила: — Хотя можно и так считать. — Еще помолчала. — Но он так не считал. По крайней мере, вслух не говорил. Он меня, я думаю, не любил — жалел.
Она так просто говорила ужасно откровенные вещи. У меня никогда не было со взрослыми таких разговоров. Парни рассказывали гадости про женщин. А чтобы взрослый человек про любовь говорил… И я даже испугался, что ей стыдно станет и она будет по-другому себя вести. Она уже не казалась мне некрасивой. Волосы подсохли, и она прошлась по ним расческой.
— А сын его?.. — спросил я.
— Сын? А он и не знает, что он сын Румянцева.
— Как же так?
— Усыновили сына.
— Что же Румянцев не захотел с ним познакомиться?
— Нельзя было. Мальчик не знал, что у него неродной отец. А Румянцев всю жизнь любил его мать, свою жену. Он не лез в ее семью: она так хотела.
Все точно, деталей я не знал, но в общем правильно придумал Румянцева.
— Они вместе учились, — добавила женщина. — Это его первая настоящая любовь. А он, судя по всему, был однолюбом, вот такая штука…
— Как вас зовут?
— Алла, — сказала она.
— А по отчеству?
— Просто Алла. Так и называй. А тебя?
— Саша.
— Давай, Саша, хоть чаем тебя угощу, — спохватилась она и пошла на кухню.
А я уже свободно ходил по комнате, рассматривал фотографии, камни, разные вещицы. Алла вернулась, чтобы взять со стола чашки.
— Он любил фотографировать? Зверюшек, птиц? — спросил я.
— Возил с собой аппарат. Но последнее время, мне кажется, занимался этим больше для мальчишек. Мальчишки, они любят это. Учил, часами сидели в чулане, проявляли и печатали.
— Чьи мальчишки?
— Ничьи. Уличные. Все время вокруг него крутились.
Все верно я отгадал, и возможность дружбы между нами правильно предчувствовал.
— Ничего особенного я тебе к чаю не предложу, но чай заварю совсем особый, знатный, «геологический». Ты такой не пил. А пока можешь посмотреть фотографии.
Алла достала со шкафа разбухшую папку.
— Тут не разобрано: руки не дошли.
Я стал перебирать снимки. Алла в школьной форме, чья-то свадьба, Румянцев совсем молодой, в армейской форме. А вот он с рюкзаком, ружьем и каким-то инструментом идет по бревну, перекинутому через овраг или речку. Вот рыбу держит в поднятых руках за жабры, а хвост волочится по земле. А вот рядом с ним собака величиной с теленка. И вдруг я увидел групповую фотографию: стоят молодые мать с отцом, дядя Юра, их соученик, и Румянцев. У меня кровь прилила к щекам. Натыкаясь в темном коридоре на вещи, добрался до кухни.
— Кто это? — спросил у Аллы.
— Студенческая фотография, — ответила Алла, наливая кипяток в заварной чайник. — Вот его жена. Потом она вышла замуж за этого.
Они стояли на фотографии и смеялись. Вид беззаботный. Мама в коротком легком платье, в руке — цветок.
— Это моя мать, — сказал я без выражения.
— Что? — не расслышала Алла, обернулась ко мне и поняла. Наверное, по лицу поняла и испугалась.
Она что-то говорила, пыталась задержать, бежала за мной по улице, но я припустил и вскочил в автобус.
— Вон отсюда! — твердил я себе. — Вон отсюда! Все предатели! Подлые предатели!
По взглядам пассажиров я замечал, что веду себя как-то не так или вид странный. Когда выходил, тетка прошипела вслед с возмущением:
— Такой молодой, а нажрался!
Потом я ехал на другом автобусе, а потом лежал в пригородном парке на земле возле обезглавленной церквушки или часовни. Кругом, слава богу, было безлюдно.
Когда я из той квартиры выскочил, какие-то всхлипы из меня рвались. А теперь, наконец-то оставшись один, окаменел. Только тяжело было. А потом я заснул.
Проснулся — перед глазами колышутся ростки, два листка пропеллером. Молоденькие дубки. И я все вспомнил.
Живые бледно-зеленые травинки, как иголочки, красноватые розетки листиков. Букашка ползет.
Солнце еще не зашло, но я трясся от холода. В церквушке, наверное, была котельная или не знаю что, но от нее под землей шла труба с горячей водой, земля в этом месте оттаяла, и высыпало полно мать-и-мачехи.
«Ерунда собачья! — подумал я. — Не может быть. И не было этой комнаты и женщины. Но ведь было!»
И вдруг странная мысль: «Провокация! Кому-то вся эта история нужна».
Дикое стечение обстоятельств. Зачем мне знать, что мои родители предали Румянцева, а я — Александр Румянцев. Они обманули и его и меня.
Слезы текли по лицу, нос распух, платка не было. Я прижался к стене церквушки в том месте, где оттаяло и просохло. Я даже не узнал, как погиб Румянцев, то есть мой отец. Я не хочу видеть родителей! Ненавижу мать! Лжива, как все женщины! И Марьяна! Она такая же…
И тут же вспомнил почему-то, как я, совсем маленький, на даче. В саду, напротив дома. Сидели с отцом на скамейке, а за ней куст. Я зашел за куст, а обратно дороги не найти: не оказалось ни отца, ни скамейки — ничего. Я завыл. И вдруг мать! Бежит навстречу ко мне и обнимает, что-то пришептывает, а рукава платья широкие, будто крыльями меня заслоняет. Большая она, теплая, сильная, от всего защитит. И я тоже ее обнимаю и еще сильнее реву.