Даже у костра заедали комары, поэтому Кожемяка отвел нас в дом и открыл створки и ящики платяного шкафа, набитого старой одеждой. Тут оказалась настоящая костюмерная.
— Упаковывайтесь с фантазией! — орал Колян. — У меня с собой фотик — сделаем исторические кадры!
Я надел толстовку и шляпу пасечника. Катька натянула драные треники, а поверх — красно-черно-белую, с разлапистыми цветками мака юбку в оборках. На голову — фетровую мужскую шляпу. Колян отхватил галифе. Кожемяка — тюбетейку. Вальке Иванову досталась тирольская шляпа с пером. Ленка разыскала допотопную пелерину и стала похожа в ней на Коробочку. Сонька-дворянка вырядилась в рваный атласный халат с рукавами-крыльями. Сонькина фамилия — Прищепа, но она утверждает, что происходит из старинного дворянского рода Голицыных и бесится, если над ней подшучивают или не верят.
Устроили страшный тарарам, тряпки летели в воздух. Все толкались, чтобы занять место у большого зеркала на внутренней стенке шкафа и полюбоваться на себя. Потом мы фотографировались у костра в разных позах со стаканами, бутылками и сардельками в руках, а магнитофон орал: «По небу дьяволы летят, в канаве ангелы поют…»
Как-то незаметно Валька Иванов с Ленкой удалились в дом, и сие событие подверглось ироническому обсуждению. Они даже не явились, когда Кожемяка взял гитару. Он тащится от Цоя, но вообще-то репертуар у нас вполне традиционный, туристский. «Изгиб гитары желтой…», «Люди идут по свету…», «Возьмемся за руки, друзья…». К этому нас приучил Вовик — учитель физкультуры, с которым мы ходим на соревнования по ориентированию, а иногда и в походы. Иванова с Ленкой наши вопли не выманили из дома, зато оставшиеся взялись за руки, как учил Окуджава, и с песней пошли вокруг затухающего костра.
Наш класс не был дружным. Кроме Борьки, настоящих друзей у меня там не было. Я полагал, что, закончив школу, без грусти расстанусь с одноклассниками. Но теперь нас осталось не так уж много, мы знали друг друга с самого детства, и я внезапно понял, что с этими ребятами у меня крепкая связь. Я их любил. Они мне были не чужие. А еще я подумал: учиться нам еще два года и надо держаться вместе, чтоб не пропасть поодиночке.
На меня накатила необъяснимая любовь ко всему миру. Кожемяке с Коляном приспичило сыграть партию в шахматы, но доска была в доме, а его оккупировала наша «сладкая парочка». Начались переговоры на крыльце, развеселые и не очень приличные крики. Стариканы, наверное, изошли желчью и любопытством.
Благополучно закончили вторую бутылку водки, и мне казалось, я в порядке, — пил аккуратно, ел много пряников и чувствовал себя веселым и трезвым. Катька молчала и задумчиво смотрела на мерцающие угли костра, она порозовела, волосы растрепались. Как же она могла не нравиться? Мне вообще нравятся эдакие кошечки — мягкие, кокетливые, с завлекательными глазками, гримасами и разными частями тела.
— Леди, можно к вам на колени? — полюбопытствовал я.
— Можно, — равнодушно ответила Катька.
— Ну ты что? Ты должна сказать: «Нет, милорд».
— Нет, милорд.
— То есть виноват: можно голову к вам на колени? А ты отвечаешь: «Да, милорд».
— Отвали от меня со своими глупостями, — тихо сказала она. — И вообще я хочу спать.
Белые ночи были в разгаре. Солнце скрылось незадолго до полуночи, и небо совершенно внезапно, на глазах, налилось нежным клюквенно-золотым огнем. Его теснила чистая, прозрачная синева. Вскоре рассветный розовый ореол попер на запад…
Колян блевал в кустах смородины, у канавы. Сонька Прищепа размахивала атласными крыльями рукавов, рассказывая несмешной анекдот. Мы с Катькой пошли в дом. В комнате на первом этаже сидели на полу Иванов с Ленкой, ворковали и допивали стибренную у коллектива бутылку сухого вина. Мы поднялись на второй этаж, где лежало несколько голых матрасов с подушками. Сняв юбку с маками, Катька легла на матрас и накрылась ею. Я устроился по соседству. В саду орали: хорошо был слышен Кожемякин голос и смех Соньки-дворянки.
На противоположной стене комнаты играли розоватые блики. Светло было почти как днем. В детстве — не помню, но теперь эти белые ночи совершенно не давали мне спать.
Катька лежала на боку, лицом ко мне, глаза у нее были закрыты, но я знал, что она не спит. В саду снова включили магнитофон.
— Я к ним ко всем очень хорошо отношусь, — сказал я, распираемый любовью ко всему белому свету.
Катька не открыла глаз, но ресницы ее дрогнули, и она спросила:
— Да? С каких это пор?
— С тех пор, как для меня законом стало сердце, — с чувством продекламировал я.
Наверняка она догадалась, чья это строчка, потому что в ответ процитировала, о чем я тоже догадался, из «Агаты…»:
— «Сердце твое двулико: сверху оно набито мягкой травой, а снизу каменное-каменное».
С какого низу? Почему снизу? Абракадабра какая-то.
— Тебе было скучно? — поинтересовался я.
— Скучно, — сказала она, уселась на матрасе, прислонила подушку к стенке и привалилась к ней спиной. — Мне все время скучно. Мне тоскливо. Я чувствую, как уходит время. Я просеиваю его сквозь пальцы. А ведь это может продолжаться всю жизнь. Мысль об этом невыносима! — В ее голосе закипали слезы.
— Здрасте пожалуйста! — сказал я.
Но она не обратила на меня внимания.
— Почему я люблю его, если ни разу живьем не видела, не говорила с ним и знаю, что он для меня недоступен? Может, это странно, но поэтому и люблю! — Теперь она почти кричала сквозь злые слезы, а мне казалось, что я вдохнул воздух, а выдохнуть не могу. — Пусть это придуманная любовь, но это в миллион раз лучше, чем реальная с Кожемякой, будущим алкоголиком и шутом Коляном или Ивановым, дураком похотливым, козлом. Как его можно любить и хотеть? Вся рожа в вулканических прыщах. Сплошной маразм, время капает, как из испорченного крана. А я все одна и одна! Я не могу уже выносить это кромешное одиночество! И любить я их не могу!
— А меня? — неслышно спросил я.
— Что — тебя? Я к тебе очень хорошо отношусь. Я тебя люблю по-своему.
— Как сорок тысяч братьев?
— Тебе кажется, это мало?
Честно говоря, я был ошарашен, убит. А если и не убит, то тяжело ранен.
— Понимаю, тебе дорог этот фэнский миф. И твой сексуальный идеал — этот кот в кудряшках…
— Только без оскорблений!
— Зачем же ты со мной целуешься? Обнимаешься зачем?
— Больше не с кем, — жестко ответила она. — И все это ровным счетом ничего не значит. Если ты будешь честным, ты тоже согласишься, что не любишь меня. Конечно, я тебе нравлюсь, и тебе хотелось бы, чтобы мы были как Иванов с Ленкой. Вот и вся любовь.
— Неправда! — возмутился я, впрочем, без большой уверенности.
В тот момент я ничего не понимал: любишь — не любишь? Просто я был уязвлен и осознал, что для Катьки я временное явление. Она, видите ли, ждет любовь! Если бы кто-то появился — не я, конечно, но не обязательно какой-нибудь супермен или звезда эстрады, а просто не Кожемяка, не Колян, не Иванов, — она забыла бы своего кудрявого с его поющими в канаве ангелами. Почему-то жалко ее стало, и тогда я взял ее за руку, безвольно лежавшую на матрасе, сжал и долго не отпускал. А она не вырывала.
За окном просвистела птичка, и тут же за ней вторая. Значит, часа три, утро настает. Через полчаса будет звучать целый птичий хор. Я выглянул: у потухшего костра, свернувшись калачиком, спал Колян, а Кожемяка и Сонька тихо разговаривали.
Катя тихо лежала, лицо у нее было спокойное, и, укладываясь поудобнее, я сказал:
— Катюшечка, о нимфа, помяни меня в своих молитвах.
Она ничего не ответила, а может, и не слышала — заснула.
Когда я закрыл глаза, земной шар подо мной качнулся и закружился, набирая обороты. Понесло меня, понесло так, что пришлось не один раз открывать глаза, чтобы все остановилось. Потом сопротивление надоело, я отдался стихии и помчался, словно падающая звезда, крепко держа в своей руке теплую руку Катьки.
Глава 10
О похмельное утро! Утро в первом часу дня. В голове треск, в желудке тоска, во рту как в общественной уборной. Полежал, не открывая глаз, прислушиваясь к себе и соображая: надо мне идти блевать или не надо. Решил: не надо. Без интереса вспомнил вчерашнее, а как разговор с Катькой всплыл — в пот кинуло. Я еще попритворялся спящим, но, открыв газа, обнаружил, что комната пуста.
На первом этаже спал Иванов, а девчонки убирали в шкаф раскиданную повсюду одежду, мыли стаканы и подметали. Кожемяка на участке складывал разваленную поленницу дров, а Колян застирывал в канаве обрыганные галифе.
— Хорошо повеселились, — мрачно сказал Кожемяка. — Дров напалили пропасть, пленку на парнике прожгли искрами от костра. Родители будут в ауте и развоняются со страшной силой. Еще неизвестно, не орали ли мы чего неприличного. У соседей ушки на макушке, а утром они не поздоровались. Я с ними — да, они — нет. Ты хоть помнишь, что было?
— Все было нормально. Только голова трещит, как будто там ворочаются ржавые железяки.
— Можешь опохмелиться, — предложил Кожемяка. — Только не советую. Я пробовал — эффект обратный.
Оказалось, что выпили мы две бутылки водки, третью открыли, но пить уже не могли. Если учесть, что девчонки пили вино, Иванов с Ленкой рано отвалили, а закуски почти не было, получалось не так уж и мало.
— Иди поешь, если можешь, — сказал Кожемяка. — Девчонки крепкий чай заварили.
Я проявил силу воли, помог Кожемяке собрать дрова, а потом уж пошли пить чай. Увидев нас, Колян мечтательно произнес:
— А здорово вчера надрались!
— Помнишь, как ты хотел сделать шашлык из дождевых червей? — поинтересовался я.
— У меня амнезия, — скромно ответил Колян.
— У меня тоже провалы памяти, — заявил Кожемяка. — Кто слышал, что Колян вчера нес на крыльце, когда мы за шахматами ходили? Что-нибудь неприличное?
— А почему неприличное? И почему — я? Я — ничего! — возмутился Колян.