— Не Венецией на Карповне пахнет, а нечистотами, которые туда спускают, — замечаю я.
— Ерунда! В Венеции в каналы спускают канализацию, а запах все равно морской. Ничем не перебивается. Так что можешь гулять по Карповне и воображать себя в Венеции. Флоренция, между прочим, тоже тут, рядом, на Каменноостровском. Знаешь угловой дом с палисадником, который окружает низкая оградка из шаров и змей? Он похож на итальянскую виллу, но дело даже не в этом. Под лоджией есть два горельефа, и это точная копия таких же, сделанных в пятнадцатом веке для собора Санта-Мария дель Фьоре, величайшего собора Италии, знаменитейшего. Там вылеплены детки, они танцуют и играют на тимпанах всяких, кимвалах… не знаю уж, как они называются. Так что не надо нам никакой Италии. У нас здесь и Флоренция, и Венеция.
Мы с Катькой втягивали носом запах Венеции и хохотали. Потом я перевел ее через мостик и показал Флоренцию с виллой, где детки на тимпанах и кимвалах играют. Потом мы осмотрели громаду Иоанновского женского монастыря и повернули на разрытый, пыльный Чкаловский, где шел ремонт. Но я повел Катьку другой дорогой, сделав небольшой крюк. Мне было приятно показать, что в этом городе я свой и все знаю, хотя дорогу нащупал почти интуитивно и боялся выйти не туда, куда нужно.
Мы поднялись по мрачной, типично петербургской лестнице, стены которой по голубой грязной масляной покраске были испещрены всякими надписями и рисунками карандашом, спреем и ножом. На последних пролетах лестница сузилась и стала абсолютно темной: здесь не было ни окон, ни электрической лампочки. Катя посветила хилым огоньком зажигалки и ткнула ключ в скважину обитой железом двери, из-за которой раздался оглушительный лай. Дверь с лязгом открылась, и на нас бросился яростный пес.
— Не бойся, он очень добрый, — сказала Катька, зажигая в прихожей свет. — И знаешь, как его зовут? Представь себе, Гамлет.
Гамлет был небольшим черным пуделем. Казалось, бросался он на меня и лаял весьма злобно, но, чуть я присел перед ним, полез целоваться.
Мы находились в мансарде. Сами хозяева в мастерской только работали, жили где-то в другом месте, а летом, как я понял, обитали на даче. Стены в мастерской низкие, покатые, срезанные крышей. Окошки небольшие, под козырьком. Перешагнув подоконник, можно выйти на плоский участок крыши, откуда открывается обалденный вид на город. Полы дощатые, протоптанные, а некоторые доски откровенно шатаются. Вокруг все заставлено стеллажами и столами с книжками, журналами, папками, кувшинами и горшками с кистями, банками с краской. Все завешано картинами, картонами и акварелями на ватмане, иллюстрациями с картин, фотографиями и пустыми рамами.
Мастерская состояла из трех таких комнатух, забитых старой мебелью и разным замечательным хламом. Я ходил и все рассматривал. Погнутый подсвечник с оплывшим огарком свечи. Медный таз, в каких, наверное, варили варенье в усадьбе Лариных. Ступка с пестом. Плетеный короб. Три самовара разной формы. Глиняная посуда. Отовсюду торчали веники тростника, бессмертников, живописных колючек и павлиньих перьев. На одной из полок стояла гипсовая голова Нефертити, а рядом, под пару ей, голова Ленина.
— А этот что здесь делает? — спросил я Катю.
— Это — кич, — ответила она. — Модно. Чем пошлее, тем лучше. Для стеба, понимаешь? Они же художники…
Художниками была вся семья: муж, жена и сын нашего возраста, учившийся в школе при Академии художеств. Катя показала всех их на фотографиях, висящих на стенах. Сын Боря во младенчестве: одни щеки торчат, глаза, нос и рот утонули в них. Потом мальчику лет десять: стоит на лыжах, лицо плохо видно. И недавний снимок: юный красавчик. Мне он категорически не понравился. В это время Катька сообщила, что не знает, надолго ли здесь останется: Сидоровы скоро приедут на машине и заберут их с Гамлетом на дачу. Я критически разглядывал акварели Бориса. На одной была их дача — дом-треугольник, огромная двускатная крыша, стоявшая прямо на земле, а под ней веранда и комнаты.
Снова перевел взгляд на современную фотографию Бориса. У него было открытое, уверенное и веселое лицо, хотя он не улыбался. Я понимал: это хороший, талантливый мальчик, у которого все в жизни уже определено, включая армию, потому что таких мальчиков родители отмазывают от службы. Это баловень судьбы, золотая молодежь. И непонятно почему, я вообразил, как он обнимает Катьку, как целует ее мягкие губы, и мне стало почти что плохо.
Конечно, это была ревность, наследственная болезнь. Но по-настоящему это случилось со мной в первый раз, и я растерялся. Катька вскипятила воду для кофе и поставила на стол вазочку с печеньем. Я не мог слушать ее восторженное повествование о художниках и решил сменить тему. Рассказал, что ходил в Театральную академию и как там здорово.
— Да так, со знакомыми был, — туманно ответил я на вопрос о том, зачем ходил в академию.
— А ты можешь меня отвести туда?
— Не знаю, — неопределенно сказал я и вдруг устыдился. — Конечно, пойдем, если хочешь. Просто я подумал, вдруг тебе все это не покажется интересным…
— Покажется, — сказала она. — Наверняка покажется.
К концу кофепития я уже настолько взял себя в руки, что снова почувствовал интерес к мастерской и прелесть захламленных помещений. Я еще поошивался по комнаткам, потом мы вывели Гамлета на прогулку, а уж затем я отправился восвояси. При прощании Катька робко ко мне потянулась, и я чмокнул ее в щеку. Честно говоря, после пережитого приступа ревности мне не хотелось обниматься. Да и она в непривычной обстановке вела себя как-то нерешительно и ни разу за вечер, что удивительно, не цитировала «Агату Кристи» и не посылала меня куда подальше.
В Петербурге Катька собиралась посетить всемирно известные достопримечательности, а я должен был сопровождать ее. Чтоб не ударить лицом в грязь, дома я собирался посмотреть путеводители и книги по архитектуре, которых у Ди было множество. Но не тут-то было.
Ди смотрела детектив. Перед ней на столе стоял торт и початая бутылка кагора.
— Мусичка приходила, — сообщила она. — Мы тут посидели, о жизни поговорили. Возьми себе чистую рюмку и присоединяйся.
Мусичка — это Марья Михайловна, школьная подруга Ди, женщина верующая и пьющая исключительно церковное вино. Разумеется, эта бутылка была у них не единственной. Пошарив взглядом, я тут же обнаружил вторую такую же, пустую, в уголке за тахтой. Взял рюмку, отрезал себе здоровый кусок торта и присоединился.
— Если матери скажешь!.. — угрожающе произнесла Ди.
— Я же в своем уме.
— Ну ладно, — сказала Ди. — Давай выпьем за мать.
Под молдавский кагор мы досмотрели детектив. Все еще находясь под впечатлением от мастерской Сидоровых, я критически осмотрел комнату. Уж очень она была прибранная и скучная. Книги под стеклом, безделушки в буфете, картина — парусник, кое-какие фотографии и уродливый комнатный термометр, вмонтированный в большой, словно от старинной крепости, ключ.
Я спросил у Ди:
— Что же, у тебя старинного ничего не осталось от бабушки?
— Ты же знаешь, многое в войну пропало. Потом что-то разбилось, что-то разошлось…
— Как это — разошлось? Бабка все-таки не швея-мотористка была, а архитектор. И наверняка у нее в друзьях художники были. Неужели они не дарили ей свои работы? А может, она сама рисовала?
— Про подарки не помню. Но была у нас акварель художника Бенуа, эскиз костюма лешего. Сидит, худенький, как мальчик, в каких-то зеленых лохмотьях. Твоя бабушка его когда-то в комиссионке купила, а я туда же и сдала. Что поделаешь, нужны были деньги.
Да, про лесовичка я уже слыхал. И не только про него, про некоторые старинные книги тоже. Тетка не жалеет вещей, включая памятные, и денег тоже не жалеет. И мама, кстати сказать, вещизмом не страдает. И художественная атмосфера их не влечет. Впрочем, еще сегодня утром она и меня не влекла.
— Тебе мало корабля? — спросила Ди.
В большой вертикальной раме, в мутно-зеленом тумане, раздув паруса, он летел прямо на зрителя. Мне эта картина нравилась, но задержалась она у Ди только потому, что особой ценности не представляла. Подозреваю, ее просто не взяли в комиссионный или предложили смехотворную цену. Висела она высоко, почти под самым четырехметровым потолком, и производила очень приятное впечатление, хотя тетка утверждала, что вблизи — ничего хорошего. Кто нарисовал этот парусник и как он попал в дом, она не знала. История вещей ее интересовала так же мало, как и сами вещи.
— На антресолях что-то лежит. Какие-то картины и рулоны. И всяких рам полно, — вспомнила Ди.
— Так что же ты молчала? Давай разберем. Но если мы найдем что-нибудь ценное, я не дам тебе продавать.
Ди согласилась на днях разобрать антресоли, ненадолго примолкла, а потом задумчиво спросила:
— Знаешь, кто самые счастливые люди в мире?
— Кто?
— Дервиши.
— Это почему же?
— Потому что, отрешившись от всего, идут себе по дороге куда глаза глядят. Где на ночлег остановятся — там и дом. Вся их собственность — старый халат. Отринули они собственность, а потому стали свободны и счастливы.
— Ты что, собираешься отринуть собственность?
— Собственность бывает разная. Можно владеть не только машиной, дачей, пылесосом, но и человеком. Считать близкого человека своей собственностью.
— Это заблуждение.
— Но избавиться от него очень трудно.
— Не задумывался над этим, — сказал я, считая, что это камешек в огород моей матери. Но я ошибся.
— Ну а я думала. Знаешь, как я горевала по Стасику? Я так по нему скучала! А теперь — нет. Не скучаю. Я даже не заметила, как произошло это освобождение. И это не значит, что я меньше его люблю, просто я свободна, не связана страхом потерять свою собственность, ничем не связана.
— Не верится мне в твою теорию. Что-то здесь не так.
— Но я действительно заметила, что перестала по нему скучать, — сказала Ди и заплакала.
Я обнял ее и спросил:
— Но ко мне ведь ты не относишься как к своей собственности?