— Это же…
Она смотрела на меня, словно ждала подтверждения, объяснения, а я молчал.
— Я все поняла, — наконец сказала она. — А вернее, ничего не поняла. Это же наше платье!
Она так и сказала: «наше».
— Это другое. Это костюм Офелии. А наше было сшито по этому образцу.
— Как странно, да? Очень даже странно.
— Я думаю, Люся видела платье или его эскиз. Наверное, она была знакома с Одиноковой О. Только так это и можно объяснить.
Я с трудом увел Катю от витрины с платьем. Мы прошли по канцелярскому коридору, постояли у круглого окошка на каменной винтовой лестнице, потом еще долго шатались по академии, смешиваясь с группами студентов или абитуриентов и изображая, будто и сами причастны к славному вузу. Мы настолько заразились радостной и раскованной атмосферой этого дома, что, увидев парня с ужасающе кислой физиономией около дверей ректората, Катька захихикала, а я, куражась, спросил у него:
— Быть иль не быть?
Его унылая физиономия не изменилась, казалось даже, нос и уголки рта еще больше опустились, но внезапно из него полилась монотонная скороговорка:
— Вот в чем вопрос. Достойно ль смиряться под ударами судьбы иль надо оказать сопротивленье и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними? Умереть. Забыться. — Неожиданно вместо серого, бесцветного голоса у него прорезался сочный баритон. — Ха-ха-ха! — дьявольски прохохотал он. Развернулся, издевательски элегантно вильнув одним плечом, и стал удаляться вальяжной походкой, как вдруг, словно нога у него подкосилась, присел, а дальше — захромал, захромал. И даже не оглянулся.
Но тут я изумился еще больше, потому что услышал:
— И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу, — негромко, но взволнованно декламировала Катька. — Это ли не цель желанная? Скончаться. Сном забыться. Уснуть… и видеть сны?
— Ну ты даешь!.. — только и мог я вымолвить.
Она хмыкнула. Тогда мы стали смеяться, и смеялись до изнеможения, животы держали.
Еще в тот день мы посетили церковь Симеона и Анны в конце Моховой. Катька купила свечки, и мы поставили их перед распятием, где уже цвел веселый садик огоньков. Их столько, сколько людей в последние пять минут зажгли их, вспомнив ушедших родных. Какое, должно быть, утешение для человека — верить в Бога, вечную жизнь и предстоящую встречу с близкими.
Глава 19
С Катькой мы провели две очень хорошие недели. Меня отпустили тревожные мысли, я никого не выслеживал, никакая тайнопись и вообще никакие тайны меня не волновали. Я жил единственно правильным и счастливым способом — сегодняшним днем. Как в детстве, как при папе в нашем Доме с башней.
Почти всякий раз, когда я вдалбливал своим оболтусам дроби, а потом проценты, Катька ждала меня, читая во дворе на скамеечке. Мы ходили с ней за ручку, как первоклассники, мы дружили без всяких там поцелуев и прочего. Я ни разу не слышал от нее про косматого геолога, постучавшегося к ямщику, а также про свалившихся в канаву ангелов и парящих в небе дьяволов. Мы выгуливали Гамлета, который, натягивая поводок, обнюхивал все углы и стволы деревьев, а иногда тащил за собой, подметая ушами асфальт и вынюхивая что-то, петлял, разыгрывая из себя розыскную собаку, идущую по следу. Совсем как я в недавнем прошлом. Но мои розыски были забыты, мне нравилась настоящая жизнь, походы в музеи, прогулки по городу с путеводителем и сидение в мастерской.
С чашками кофе мы вылезали из окна на крышу и, усевшись на нагретое за день железо, ловили кайф. Перед нами лежало море крыш: плоские, покатые и крутые, словно нахлобученные на глаза шапки, нарядные, с балюстрадами и башенками, с мансардными окнами, зеленые, коричневые, ржаво-красные и только что перекрытые, сверкающие серебром. На улицах мы редко задираем голову, чтобы увидеть крыши, паутину антенн и трубы. А печных труб в старых городах много. Они длинные и короткие, квадратные и даже круглые, закрытые домиками. Трубы редко стояли одиноко, обычно выстраивались, как корабли на параде. Там и сям султанами торчали верхушки деревьев. И все тонуло в розовом сиропе заката.
За это время погода ни разу не испортилась и мы с Катей ни разу не поссорились. Я радовался, что художники Сидоровы не проявляли признаков жизни, будто забыли про Катьку. Нервировала меня только мама. Я закончил занятия со своими подопечными, и теперь она требовала, чтоб я ехал домой. Она сказала Ди по телефону: «Он не понимает, что нынче значит прокормить лишнего человека». Тетка потом долго веселилась, называя меня «лишним человеком», матери же она грубовато ответила: «Авось не объест».
«Послезавтра поеду», — думал я, а вместо этого мы с Катькой путешествовали по Васильевскому острову, Мойке или Фонтанке. Срок отъезда откладывался со дня на день целую неделю, пока мать не сделала мне хороший телефонный втык. Я взял себя в руки и назначил последний срок: послезавтра. Свой прощальный день мы с Катькой решили посвятить Петропавловской крепости.
Петропавловка — город в городе. В этом уютном городке есть свои улицы и площади, пристань и собор, у которого притулилось маленькое кладбище, есть Монетный двор и даже свой памятник есть: на газоне в кресле сидит царь Петр.
Раза два я этого Петра уже видел. Изготовил скульптуру наш, русский, живущий за границей, Шемякин, а голову взял с настоящей маски Петра, сделанной Растрелли. Возле памятника всегда много народу и сыр-бор. Одни кричат: «Гениально!», другие: «Безобразие! Издевательство — сажать этого урода напротив собора, где похоронен основатель великого города!» Дети снуют, хватают Петра за башмаки и коленки, аж бронзу отполировали. Но самый кайф, конечно, залезть на него.
Петр и в самом деле — урод, микроцефал какой-то. Нескладное тело и маленькая лысая головка. Удивительно, что, когда я его не вижу, он мне очень нравится. Он похож на восковую персону, сидящую в Эрмитаже. В памяти у меня эти две фигуры мешаются, и впечатление о памятнике смягчается. Помню только — необычный. Сидит царь в простой одежде, на простом кресле, без парика — лысый. Основатель, реформатор, первопроходец. Страшной внутренней силы человек и недобрый. Странный и очень одинокий…
Еще мы видели одну классную штуку. В Петропавловском городке есть и тюрьма, но теперь она музейная. Какое же потрясение мы испытали, когда на пустынной, узкой, мощенной булыжником улочке нам пришлось прижаться к стене, чтобы пропустить черную тюремную карету с зарешеченными окнами!
— Что это было? — нервно спросила Катька и ускорила шаги. — Может, здесь какое-нибудь искривление времени и мы перенеслись в прошлый век?
Я вспомнил, что на пути нам встречался, как ни странно, конский навоз. И на площади у собора обратил внимание на старинные вывески с нарисованными кренделями и смешным трактирщиком с подносом и салфеткой, перекинутой через локоть. Но я подумал: вывески для колорита, а лошадей используют по их прямому назначению — поклажу возить.
Все разъяснилось очень скоро. Вышли мы на площадь в самом конце крепости, а там оцеплено. И люди в старинном платье, и кони, и прожектора. Снимают кино. И никакого искривления времени.
Катька сказала:
— Прочти хоть тысячу учебников и книг по истории, и это будет меньше, чем встреча с такой каретой на безлюдной улочке. Знаешь, меня даже пот прошиб. Я испугалась.
Рядом с крепостью, на другой стороне Кронверкской протоки, стоит кирпичное подковообразное здание — Артиллерийский музей, возле него, на валу, обелиск — место казни декабристов. Туда мы и отправились.
В путеводителе было сказано только про музей и декабристов, а на валу кроме обелиска оказалось много старинных пушек, и музейный дворик был до отказа набит всякой военной техникой — от пищалей и мортир четырехсотлетней давности до современных ракетных установок. И насколько уж я не любитель оружия, но не прийти в восторг от этого арсенала невозможно.
Катька достала бутерброды и термос с чаем, и мы, привалившись к прохладному стволу пушки, стали закусывать. Я восторгался Петропавловским собором и сказал Катьке, что считаю его красивейшим в мире. Разумеется, я мало что видел, но даже на картинках собор этот нереален. В жизни еще нереальнее. Его могучая и стройная, как корабельная мачта, колокольня золотым шпилем пронзает небо. Все остальные соборы по сравнению с ним неуклюжи и тяжеловесны, как утюги.
Катька выслушала мои излияния и вдруг с непонятным жаром сказала:
— Моя жизнь сложится прекрасно, я буду ездить по разным странам, жить в красивых отелях и увижу лучшие соборы мира. И тогда я сравню с ними твой Петропавловский и напишу тебе открытку — прав ты или нет.
Я удивленно смотрел на нее и не понимал, почему она так раскипятилась. Зато я почувствовал: что-то с ней не так, и она не верит в то, что говорит, не верит в то, что жизнь ее сложится прекрасно, что она будет ездить по разным странам.
— А вообще-то нам очень не повезло, что родились мы в такой дыре, — продолжала Катька. — Ты же видишь: у здешних ребят в миллион раз больше преимуществ, они другие — наглые, богатые и умеют радоваться жизни.
— Катька, что ты дрейфишь? — попробовал я ее утешить. — Не гневи Бога. Все, что мог, он тебе дал. А не умеешь радоваться жизни — твоя личная проблема. Учись. Ты обязательно поступишь в свой языковый институт и объездишь весь мир. Ты напишешь мне открытку, а может, и целое письмо из Парижа, Мадрида и Флоренции.
— Ладно, — сказала она. — Когда слишком хорошо, всегда становится грустно. А чем лучше, тем больше хочется, чтобы стало еще лучше. Лежу утром и думаю: вот откроется дверь — и войдет кто-нибудь настоящий и замечательный.
— Ну да, кругломордый, в кудряшках! — разозлился я. — Или, на худой случай, юный гений Сидоров. А вхожу всего лишь я. Какое разочарование!
— Про гения не шути, не надо.
— Не буду. С гениями не шутят.
— Я же тебе серьезно! Знаешь, как ему трудно? У него нет руки!