Лепечу что-то несуразное, мотаю головой: нет, мол, а сама соображаю, что нужно рвать к Глазастой, чтобы обо всем ей рассказать. Может быть, она что-нибудь придумает.
А Попугай свое:
— Ну повстречались мы с Судаковым. Зашли в пивбар. Сидим. Пьем пиво. То да се. Он мне жалуется, что попал под суд, что главный свидетель по делу Зотиков, что он его надежда и опора, что если бы не он, его бы упекли куда следует за милую душу, вообще всю историю выкладывает с подробностями, да ты ее знаешь, думаю, не хуже моего. — И снова сверлит меня глазами, не хуже капитана Куприянова.
Хорошо, что я в очках, а то по моим глазам он бы сразу догадался, что я в отключке от страха. Спокойно отвечаю. Медленно тяну слова, стараюсь изо всех сил, чтобы не выдать себя:
— Конечно, знаю. Мне Самурай рассказывал. Еще зимой… Он был пассажиром в той машине… и все! А вы плетете! Ну, вы прямо писатель, вам бы в газету сочинять.
— Если бы… — Попугай печально вздыхает, обдавая меня винно-водочным перегаром.
Чтобы осадить его, нарочно отмахиваюсь ладошкой, говорю:
— Кажется, я захмелела.
— Извини, — отвечает, — позволил себе на каникулах. — Глазки опускает, вот-вот заплачет, так ему, бедному, жалко Самурая. — Каюсь, тут не без моей вины. Когда Судаков назвал Зотикова своей «надеждой и опорой», то я, признаться, сплоховал. Стал Самурая хвалить: отличный парень, прирожденный водитель. Судаков так и присел от моей информации. В глазах помутнение, челюсть отвисла. «Он же не водит машину?» А я качусь по наклонной: «Как не водит, когда я его сам обучил. Он у меня автогонщик, ас». Вот тут Судаков сразу обо всем догадался.
Плыву, улыбаюсь идиотской улыбочкой, только слюни не пускаю. Пришла расплата! Ноги и руки дрожат, думаю: пропал Костя, его теперь загребут в зону. А он же слабый, не выдержит, ему же конец! И так мне стало страшно, хоть криком кричи! Выдавливаю:
— Что-то я не поняла… о чем догадался Судаков?
— О том, — говорит Попугай, — что Самурай и есть тот самый угонщик, которого ищет милиция.
— А-а, — говорю, — вот интересно! Самураю все передам, вместе посмеемся.
Сматываюсь, чтобы последнее слово осталось за мной, в спешке запутываюсь в собственных ногах и падаю. Очки слетают с носа — разбиваются. Плачу и ругаюсь последними словами: «Ну, Попугай, дерьмо, вонючка тухлая, достал меня!» Очки жалко…
Встаю. Попугай поднимает мои очки, протягивает:
— Не расстраивайся, Смирнова. Очки — дело поправимое… — И нашептывает мне в ухо: — Рекомендую наладить связь с Судаковым. Он парень понятливый. Действуйте через меня.
Отталкиваю его — убегаю. Бегу домой, твержу: «Пропал Костя, пропал!» Вспоминаю свой сон. Он мне приснился перед тем, как мы угнали эту проклятую машину. Вещий сон, натуральный. Сижу будто я в машине, а она катится в пропасть, и меня швыряет от стенки к стенке, а машина летит вниз. Потом цепляется за дерево и висит. Страшно было висеть над пропастью!
Прибегаю домой, звоню Глазастой, а той нет дома, и мамаша ее как-то чудно разговаривает: мол, позвони ей туда, сама знаешь куда. Как в сказке для детей. Она там.
— А где «там»? — спрашиваю. — Скажите номер телефона.
— Ах, ты не знаешь, где она? — Голос у нее дрожит, чувствую, пугается, словно проговорилась о запрещенном. — Тогда позвони вечером.
Пристаю:
— Она мне очень нужна. — Пугаю ее: — Потом поздно будет.
— Извини, — говорит. — У меня ребенок плачет. — И быстро бросает трубку.
Странная у Глазастой мамаша: какого-то ребенка придумала, когда всем известно, что у Глазастой нет ни брата, ни сестры.
Накручиваю Ромашке. Да разве ту схватишь дома?
Остается Каланча, а она без телефона, а меня страх съедает, не могу оставаться с ним одна. Бегу к Каланче. И вот тут-то все совсем запутывается!
Лечу, значит, не разбирая дороги и встречных лиц, вбегаю в квартиру Каланчи — у них все нараспашку, замок сломанный, дверь еле держится на петлях. Подскакиваю к их комнате, хочу ворваться, но слышу мужской голос и останавливаюсь. Может, хахаль ее мамаши, думаю, тогда от ворот поворот. Они всегда у нее злые, пьяные, пристают. И сама она стерва отпетая. Обзывается. А голос у мужчины — знакомый, хриплый басок.
— В тюрягу захотела, кретинка? — кричит.
Ответ — молчание.
Начинаю смеяться: это же телик, киношку крутит. Дергаю дверь, а она на запоре. Каланча любит киношку. Она теперь по видеотекам ошивается. Один раз меня затянула, там такое показывали — обалдеешь! Я сбежала. Каланча надо мной хохотала, подлянку мне подкинула, все девчонкам рассказала. Ромашка ухмыльнулась, говорит про меня: «Она у нас непорченая!» А Глазастая, как ни странно, скривила губы и промолчала.
И тут раздается натуральный грохот, словно кто-то падает. Потом прорезается плачущий голос Каланчи:
— Дяденька, не бейте! Я все-все скажу!
Меня ошпаривает — вот тебе и телик! Офигенно!
Каланчу избивают! Слышу ответ:
— Да разве я тебя бью?… Ты же сама упала. Ноги тебя не держат от страха… Вот в зоне тебя пришьют. Там девчонки знаешь какие боевые? И салазки тебе устроят, и что-нибудь еще похлеще. Они придумают, они веселые.
— Дяденька, я все-все скажу! — хнычет перепуганная Каланча.
Тут меня осеняет: это его голос, Куприянова! Еще не соображаю, что к чему, а уже догадываюсь, что он у нее выпытывает про нас. Ух, пугаюсь! Хочу броситься наутек, но шагу ступить не могу! Вот говорят: вижу свою смерть, а отступить в сторону, чтобы не столкнуться с нею, не хватает сил. И у меня так. Голос Куприянова меня завораживает. Вжимаюсь в угол. От страха грызу ногти. Что-то я сейчас узнаю! Лучше бы убежать, лучше бы заткнуть уши, чтобы больше ничего не узнавать, а то неизвестно, что делать. Но я не убегаю, стою.
За дверью тишина. Куприянов покашливает. Каланча всхлипывает. Дымком тянет.
— Подымить хочешь? — спрашивает.
— Я не курю, — врет Каланча, — что вы.
Слышу:
— В зоне закуришь.
Каланча жалобно подвывает.
— Ну ладно, не реви. Протокол допроса я составлю, а ты подпишешь. Будешь меня слушать, я тебя прикрою…
Страшно. Про себя думаю: «Пропал Самурай, пропал, обложили со всех сторон». Плачу. Слезы сами собою текут. Жалко Костю. Вижу рыжего таракана, он не торопясь ползет по стене. Жирный, отполированный. Отворачиваюсь, а то меня стошнит.
Слышу:
— Значит, кто первый заметил машину с ключом?
— Глазастая, — выдавливает Каланча.
Стою, грызу ногти.
— Фамилия ее, имя? — слышу. — Что ты суешь клички. У меня протокол! Ты не увиливай — со мной не пройдет!
Не знаю, что он там с нею делает, может, сигаретой руку прижигает, потому что все еще тянет дымком, но она вскрикивает:
— Дяденька, больно!.. Я скажу, скажу!.. Забыла… как ее фамилия… Честно.
— Ты что, олигофрен? — спрашивает.
— А что это такое?
— Ну, дебилка, недоразвитая.
— Нет, я не дебилка, — отвечает Каланча. — Я нормальная, у нас Зойка дебилка.
Стою, почему-то опять плачу. Себя, наверное, жалко. Слышу:
— Зойка тоже из вашей команды?
— Да. Зойку зовут… Смирновой.
— Запишем…
Тишина. Понимаю: он записывает про меня. Нисколько не пугаюсь. Радуюсь. Значит, Самурай будет мучиться и я с ним. Легчает вроде, сердце успокаивается…
— Ромашка у нас еще — Сонька Вяткина. — Вдруг: — А Глазастая, значит, Сумарокова. — Смеется: рада, что вспоминает. Стучит, выходит, и еще радуется; вот, думаю, подлюга-расподлюга. Она же преступница!
— Сумарокова? — переспрашивает Куприянов. — А ты ее отца не встречала?
— Не встречала. Живет на улице Фигнера.
— В новом шикарном доме?
— Ага. У них там внизу дядька сидит, никого не пускает.
— Охранник называется, — почему-то смеется Куприянов. — Неплохо складывается. Сумарокова… Опять же судья под именем Глебов. Ух, закрутился винт, да схватит его гайка. — Голос по-прежнему едкий, но теперь не такой злой. — А когда Зотиков сбивает стариков, то вы все убегаете? А почему он вернулся?
— Сакс забыл, — отвечает Каланча.
Тишина. Слышно, как на кухне разговаривают женщины про мужиков, ругают их, про детей — тоже ругают. Слышу:
— Подпиши вот здесь… Фамилию выводи разборчиво, аккуратно… А то потом откажешься, скажешь — не ты.
Тишина. Видно, Каланча подписывает.
— Ну молодец! Законная подпись! — Голос у Куприянова довольный. — Да ты не дрожи. Что дрожать — дело сделано. Не ты первая, не ты последняя. Не думай про то, что ты раскололась, думай — себя спасла! Государству опять же помогла. У тебя одна жизнь, другой не будет, так что надо ее прожить, чтобы не было больно за бесцельно прожитые годы. А по-нашему, спасай свою шкуру до последнего вздоха. Вот какая наука. Ты мне еще спасибо скажешь. И держи язык за зубами. Никому я этого не покажу, если его мамаша, Лизок, себя по-умному будет вести. Тебе сколько?
— Четырнадцать, — отвечает Каланча.
— Давай дружить. — Он что-то там сделал, Каланча громко рассмеялась.
Слышу, Куприянов двигает стулом, понимаю: собирается уходить. Значит, надо мотать отсюда. Осторожно, чтобы ни шороха, ни звука. Сталкиваюсь в коридоре с какой-то женщиной. Она шарахается от меня, провожает взглядом, но ничего не спрашивает.
Узелок туго затягивается, дыхалку перекрывает. Сначала Попугай, теперь Куприянов. Что же будет с Костей — неужели сядет?! На улице остановилась около мотоцикла Куприянова, собираю слюну во рту и выплевываю на сиденье. Запоминаю номер мотоцикла, чтобы подстеречь его в другой раз и проколоть колеса.
Холодно. Колотит. Оглядываюсь — оказывается, я сижу на откосе. С Волги ветер. Уносит гарь и дым из города. Легче дышать. Легче думать. Думаю, как расправиться с Каланчой — убить ее мало. Зверею. «Убью ее, — твержу, — убью подлянку! А что это Куприянов, — думаю, — про Лизу говорил, намекал на какие-то совместные дела?» Вдруг меня обжигает как огнем: действовать надо, надо к Ромашке и к Глазастой, может, они что-нибудь придумают. У Глазастой голова, она соображает.