Бросаюсь домой. Выбегаю из лифта, на ходу выхватываю ключи… и вдруг замечаю — у Лизы дверь приоткрытая. Пугаюсь: что еще случилось? А если вернулся Костя? Вот ужас! Дверь как-то подозрительно не закрыта, вроде бы прикрыта, щель маленькая, а не захлопнута. Тихонько открываю, вхожу… Дверь оставляю нараспашку, чтобы легче было убегать, если что не так. Заглядываю в кухню. Вижу, сидит ко мне спиной Лизок.
— Теть Лиз? — окликаю.
Она резко поворачивается, от моего неожиданного появления лицо у нее совсем незащищенное, как бывает у человека, когда он один, сам с собою. В последнее время она здорово выхудилась: мордочка с кулачок и глаза торчат.
— А-а, — говорит, — это ты, входи. — А сама жует черствую горбушку хлеба.
— Что это у вас дверь не заперта? — спрашиваю.
— Не заперта? — совсем не удивляется. — Не знаю. Забыла захлопнуть. — А сама, не двигаясь, продолжает жевать хлеб.
— Теть Лиз, — спрашиваю, — что это вы хлеб всухомятку?
Молчит, не отвечает; посмотрела на хлеб и снова жует.
— Пойдемте, я вас супом накормлю.
Она опять не отвечает: не слышит. И тут я, дурочка, не выдерживаю, срываюсь и вдруг как закричу:
— Теть Лиз!
Она смотрит на меня с большим удивлением, словно впервые замечает. Ждет.
— Теть Лиз, — говорю, — я была у Каланчи… Ну, знаете, из нашей команды… самая длинная. Я вам про нее рассказывала. Помните?
Она смотрит, но я по глазам вижу — не включается. Добавляю тихо:
— А там у нее… Куприянов. Тот самый. Ментяра. Он на нее орал, угрожал, и она ему… все-все рассказала.
Включается:
— Что… рассказала?
— Что… Костя угнал машину. — Шепотом произношу. Мы с ней раньше никогда об этом не говорили, но она не удивляется, что я в курсе. Думаю, сейчас взорвется после моих слов, а она молчит.
Продолжаю:
— Протокол он составил, и Каланча подписала.
— Знаю, — отвечает. — Он только что звонил.
— Ну и что же делать? — спрашиваю в отчаянии.
— Ничего. Куприянов нам поможет. Он мне обещал. — Криво улыбается. — С ним все просто.
А у самой вид перевернутый, точно она стоит на краю пропасти и вот-вот сорвется — и насмерть!
— А еще раньше я встретила на улице Попугая! — кричу. Думаю: надо остановиться, надо остановиться, пока не поздно, а не могу. — Наш учитель по автоделу, Попугай — прозвище. Так вот он мне говорит, что Судаков, шофер, тоже знает про Костю.
— И про это слышала, — отвечает тем же чужим голосом.
Теперь молчу я. Ничему она, выходит, не удивляется, но это почему-то не успокаивает. Наоборот, беспокоит. Думала, я ей скажу — сразу станет ясно, что делать. А тут все окончательно запутывается.
— А ты никому ни полслова! — предупреждает. — Поняла?
Киваю, что поняла.
Звонит телефон. Лизок уходит в комнату. Плетусь следом. Она снимает трубку. Вдруг вижу: слегка преображается. Милая улыбка появляется на лице. Молчит, слушает, что ей говорят, сияет. Преображается, ее узнать нельзя. Смеется!
Догадываюсь, кто звонит, — конечно, судья. Удаляюсь.
Прихожу домой, сразу звоню Глазастой. Она снимает трубку, как всегда, мрачная. Тут я вдруг думаю, что ни разу не видела, как Глазастая улыбается.
— Это ты с матерью разговаривала? — спрашивает.
— Я, — отвечаю.
Она молчит. В другое время я бы пошутила про ребеночка, который у них откуда-то появился, спросила бы, не она ли его тайно родила или что-нибудь в этом духе. Но сегодня мне не до этого, я продолжаю:
— Приходи, надо поговорить. Степаныч во второй. Так что я — одна. Ромашку захвати.
Она ничего не расспрашивает, говорит:
— Освобожусь через два часа и приду. — Вешает трубку.
Опять я одна. Жду из последних сил. Достаю пылесос, начинаю убирать квартиру. Шурую, а из головы не выходят наши дела. Когда звонят в дверь, бросаюсь открывать со всех ног, думаю: наконец-то увижу девчонок. Открываю дверь, а они не вдвоем, а втроем — с Каланчой.
Застываю. Раньше думала, сразу брошусь ее убивать, а тут застываю — стою в проходе онемевшая. «Вот, — думаю, — наглая! Всех заложила и приперлась!»
— Войти можно? — спрашивает Ромашка и отодвигает меня в сторону.
Они проходят в комнату, рассаживаются. Плетусь за ними, что делать с Каланчой, не знаю.
— Курево есть? — нахально спрашивает Каланча.
— Ах ты, падло, курево тебе надо?! — Мне кажется, я кричу, потом понимаю, что губы у меня еле шевелятся и никто никаких моих слов не слышит.
Почему-то иду в комнату к Степанычу, достаю пачку «Беломора», бросаю Каланче.
— Фу, гадость! — говорит. — А сигарет нету?
— Нету, — отвечаю, — обойдешься, курильщица.
А сама думаю: сейчас все криком выложить или подождать? Вдруг она сама расколется? Надо же ей дать шанс. Одно дело — я скажу, тогда девчонки ее растопчут; другое дело — она сама. Смотрю на нее, как она «беломорину» раскуривает, руки у нее подрагивают. Значит, про это думает, глаз не поднимает. А я стою жду!
— Так что там у тебя случилось? — цедит Глазастая.
— Откуда ты знаешь, что случилось? — пугаюсь.
— По твоей улыбочке прочла… Для этого большого ума не требуется.
Хихикаю не к месту. Они смотрят на меня, удивляются. Думают, видно, вот идиотка! Сбиваюсь, тороплюсь, выкладываю им в красках про Попугая и Судакова, сама от страха чуть не воплю.
Они долго молчат. А что тут скажешь? Они же давно про это перестали вспоминать, думали, все позади, кроме Каланчи, конечно. А тут вдруг!
— Ну, трепло проклятое, Попугай! — возмущается Ромашка. — Надо же!
— Попугай сказал, — говорю, — что с Судаковым можно договориться.
Слежу за Каланчой. Она спокойна: ей-то это на руку.
— Может, пойдем в милицию? — нахально предлагает Каланча. — Теперь все равно всех выловят.
— А Самурай как же? — спрашиваю.
— А что Самурай? Каждый сам за себя.
— Молчи, тварь! — Бросаюсь на нее, колочу по голове, по лицу, не разбирая. Первый раз в жизни бью человека! Ору: — Его же посадят!
Глазастая и Ромашка оттаскивают меня от Каланчи.
— Психичка ненормальная! — выкрикивает Каланча. — За что ты меня? Кошка вздрюченная!..
Снова бросаюсь на Каланчу, но Глазастая перехватывает меня, обвивает руками и прижимает к себе. Колочусь у нее в руках, потом почему-то успокаиваюсь. Чувствую тепло ее тела, чувствую, что я не одна.
— Продолжай, Каланча, — ухмыляясь, говорит Глазастая. — У тебя очень интересный ход мыслей.
— Ну, поставят нас на учет в милиции, — поддается на покупку Каланча. Волнуется, краснеет, глаза бегают, но свое продолжает: — Ну что нам сделают? Скажут, сами пришли, значит, осознали. Полагается снисхождение. Мы, что ли, разбили машину? Самурай разбил, пусть отвечает.
— Как по писаному читает, — говорит Ромашка, — точно заранее выучила.
— А что? — огрызается Каланча. — Мне своя шкура дорога, я в тюрягу не хочу.
— Ты все пролепетала? — с угрозой в голосе спрашивает Глазастая. — Хочешь меня иудой сделать? Я ведь должна не Самурая заложить, а Христа в себе продать… Вижу, ты про них, несчастная, ничего не знаешь. Да я под пыткой никого не выдам, а не то что сама побегу сознаваться. И тебе, Каланча, советую поступать так же!
А я сама в ту пору ничего ни про Иуду не знала, ни про Христа. Я и в церкви ни разу не была.
Мы все были антихристы. Вот что я скажу. И долго будем за это расплачиваться.
Вижу, Каланча насмерть пугается. Теперь ясно после слов Глазастой: она ни в жизнь сама не сознается.
Думаю, значит, все-таки придется мне.
Приближаюсь к ней, смотрю в упор — она почти лежит в кресле, ногу на ногу закидывает и верхней так дрыгает, что до моего подбородка достает. «Сейчас ты у меня подрыгаешь!» — думаю, а сама дрожу. По-прежнему смотрю на нее в упор.
Она старается спрятаться от моих глаз.
— Ты что на меня уставилась? — спрашивает. — Совсем чокнулась, кошка драная?
Ишь какая хитрющая, все сворачивает на мою любовь! Хватаю ее за дрыгающую ногу. Она вырывается.
— Еще раз бросишься, разукрашу — родной папа не узнает!
— И брошусь! — отвечаю. А у самой в голове шумит, во рту пересохло.
— Ну попробуй! — говорит.
— И попробую, — отвечаю. — Вставай! Я сидячих не бью!
Сама думаю: она не встанет, а она встает, хотя вижу: боится. Ее лицо ко мне приближается, на верхней губе у нее выступают мелкие капли пота, как росинки на траве; потом вижу: на носу веснушки. Раньше я их никогда не замечала. «Сейчас я ее уничтожу, — думаю, — пусть получит свое. Что заработала, то и получай!»
Кровь бросается мне в голову, руки сжимаются в кулаки, я готова заорать про нее всю правду и уничтожить! Но вдруг меня как током прошивает, пробивает насквозь как молнией. Что Каланча, когда я сама виновата больше ее — вот в чем дело. Если бы я не испугалась Куприянова и сразу ворвалась, она бы ничего ему не сказала! А я стояла в коридоре, дрожала, подслушивала, а не входила, не спасла ее от предательства!
И тут меня насквозь второй раз как током прошивает — какая же я подлянка! — да так прошивает, что я вскрикиваю от боли.
— Ты что? — спрашивает Глазастая.
— Ничего, — вру. — Ногу подвернула. — Наклоняюсь, щупаю ногу. Голова у меня кружится, и я падаю на пол.
Глазастая поднимает меня, смотрит, словно что-то понимает.
Вдруг, как из темноты, прорезается Ромашка:
— Революционному трибуналу все ясно… Надо дать этому шоферюге на лапу. Чтобы молчал.
— Ты думаешь, он возьмет? — спрашивает Глазастая.
Ромашка смеется:
— Посмотри вокруг, слепая подруга, открой глазки! Весь мир продается и покупается, всем нужна монета, а какой-то бедняк шоферюга откажется? Не такой он дурак… Вот дождемся Самурая и скажем ему: пусть действует, если не хочет загреметь.
— Ему и так плохо, — замечает Глазастая. — Нечего его совсем загонять в угол. Деньги надо достать самим и отдать Судакову.
«Ну, Глазастая, — думаю, — вот человек!» И тут же предлагаю:
— Я могу у Степаныча перехватить. Он поможет.