Когда я решила пробраться в больничный парк, то пошла вдоль изгороди, рассуждая, что где-нибудь обязательно должна быть законная дыра. И вдруг вижу: у изгороди стоит облезлая собака, доходяга номер первый, по ней можно изучать скелет четвероногих, а перед нею на корточках, с противоположной стороны, сидит парень в серой больничной пижаме, тоже худющий, скулы обтянуты желтой кожей, а глаза нервные и испуганные. Он просовывает между железными прутьями руку, а в ней котлеты из вашего обеда, такие дохлые казенные котлетки, облитые белым соусом. А она их глотает, глотает, давится от спешки — типичная бродяга.
Мне всегда таких жалко. Ну где они, скажи ты мне, ошиваются по ночам?… Ладно летом, а зимой? Поэтому, когда я возвращаюсь домой, дверь в подъезде оставляю открытой — пусть, думаю, несчастные погреются, кошки или собаки. У нас живет одна стерва, она меня застукала, когда я камнем припирала дверь, чтобы не захлопывалась, такую вонь подняла!»
Зойка почему-то разнервничалась, погрызла ногти, чтобы успокоиться, и продолжала: «Они меня узрели и оба насторожились. Собака повернула ко мне облезлый зад и похиляла в сторону, будто не она только что глотала эти котлетки. А он встал, последнюю котлетку быстро сунул в карман. Я тоже осторожничала: вдруг он какой-нибудь… ну, в общем, не в себе слегка. Поэтому я чуть отошла от изгороди и ему вежливо, тихо, с улыбочкой: «Здрасте».
Он кивнул, но молчит и позы не меняет, стоит вполоборота, а только глаза косит в мою сторону.
Говорю, чтобы успокоить его: «У меня здесь лучшая подруга… Хотела с нею пообщаться. А не пускают». — И хихикаю для большей убедительности, демонстрирую раскованность, мол, какие странные, что не пускают.
«А это?» — спросил он и ткнул в мою сторону.
«Что — это?» — не поняла я. И подумала: «Да, псих, точно! Надо сматываться».
«Ну халат».
Ой, смех! Тут я чуть не покатилась от хохота. Он испугался, потому что у меня под курткой белый халат, моя рабодежда, я его нарочно напялила, чтобы проникнуть к тебе под видом медперсонала. Хохочу и объясняю, в общем, хохочу больше, чем надо, чтобы он поверил.
А он вдруг как рассмеется, вроде меня: «Они здесь иногда прохаживаются, проверяют… Пошли, я покажу тебе лазейку. Первый сорт, ты в нее запросто пролезешь».
Мы пошли вдоль изгороди, поглядывая друг на друга. Он все время улыбался, и я ему в ответ, а сама струсила: вдруг он меня заманивает? А потом исцарапает морду за то, что я прогнала его собаку. Поджилки трясутся, хотя и посмеиваюсь для вида. Думаю: «Хорошо бы сбежать».
Но не решаюсь, иду, смотрю на него, оба молчим, изучаем, косимся исподтишка. Если со стороны посмотреть, то смешно.
«Вот и лазейка», — говорит, и очень странно смеется, и глаз с меня не спускает.
Вижу два разогнутых прута. «Ну, — думаю, — влипла! Теперь уже и не убежишь, потому что он может броситься вдогонку, а сумасшедшие, конечно, самые быстрые бегуны».
«А я пролезу?»
«Пролезешь, — отвечает. — Сними куртку.» Протягивает неожиданно руки, хватается за мою куртку и ее с меня стаскивает.
Тут я чувствую: попалась! Я в руках дьявола! С одной стороны, я не хотела ему поддаваться, с другой — потеряла всякую волю. Сняла куртку, отдала. Про себя я уже со своей любимой курточкой распрощалась и стала подсчитывать в уме, сколько надо времени, чтобы скопить деньги на новую.
Он стоит смотрит, как я лезу в дыру. Плечи пролезли, а задница застряла. Попятилась.
А он как схватит меня за руку! Ну прямо бешеный! Зубы скалит, кричит: «Дедка за репку, бабка за дедку… Тянут-потянут, вытянуть не могут!» А сам меня тянет, тянет…
«Пропадет, — думаю, — не только курточка, оторвет руку!»
Но в это время он меня протаскивает, и мы плюхаемся на землю. А он веселится: «Тянули, тянули — и вытянули!» — и прыгает вокруг меня, и хохочет.
Глазастая, скажу тебе прямо: выходи с ним на контакт — я такого весельчака еще ни разу не встречала в жизни.
«Тебя как величают, репка?» — спрашивает он.
«Зойкой».
«А меня Иннокентием. Проще — Кешка — пустая головешка. — Он, видно, догадывается, что мне страшно, жмусь как-то, от него отступаю. — Ты, — говорит, — меня не бойся, я не сумасшедший».
«А я и не боюсь. Чего мне тебя бояться?… Вижу, ты вполне нормальный… Тихий. Вежливый».
Он как захохочет диким-диким смехом и говорит: «Пошли искать твою подругу. Если что, не теряйся, ты новая сестра… из процедурной, например, а то тебя в один момент засекут и выкинут».
Мы пошли тебя искать, и вот тут-то выяснилось, что тебя не выпускают на прогулки, что ты, можно сказать, тюремная заключенная. Я хотела уйти, а он говорит: «Останься, погуляй со мной». А сам такой грустный! Мне было его жалко. И я осталась. Мы с Кешкой долго гуляли, не заметили. Он всю жизнь свою в красках рассказал. Интересно. Оказалось, его сюда родители упекли. Он крестился — они его и упекли.
Живешь и удивляешься, каких только родителей не бывает! (Тут Зойка подумала про отца Глазастой, что он отправил сына Колю в специнтернат, что он тоже хорош гусёк, и хотела выбросить фразу про родителей, чтобы не травить Глазастую, но потом передумала — у нее был свой счет к нему — и продолжила письмо.) Кеша — студент политехнического. Учился на химическом, а на четвертом курсе забастовал. «Не буду, — говорит, — больше учиться, не верю в науку». А у них в семье сразу три профессора-химика: дед, отец и мать. Жил паинькой, всегда отличником, победитель городских олимпиад, все им гордились: наследник, талант, надежда семьи. Он никогда ничего не делал самостоятельно, всегда с ними советовался, особенно с мамой. И вдруг как гром среди ясного неба — не буду учиться, и баста! «А что им объяснять, — говорит, — они все равно скажут, что я не прав, а они правы». Хотя, честно тебе скажу, он меня удивил, все только и пишут: наука, наука, и по телику передают, а он в нее не верит. Но что делать — не убивать же его за это.
«Понимаешь, — говорит, — наука сделала много хорошего, но еще больше плохого. Наш город, например, химия, можно сказать, погубила: все отравлено — и вода, и земля, и воздух. И люди отравленные вроде меня, у них поражен аппарат сопротивления».
Он замолчал. Смотрю: у него глаза полны слез. Конечно, я тут же отвернулась, чтобы он не подумал, что я увидела.
А сама так весело замечаю: «Ну как же у тебя нет аппарата сопротивления, когда ты бросил институт всем наперекор?»
«Если бы был, — отвечает, — они бы меня сюда не засадили… А из института я не уходил, не успел — меня выгнали за то, что крестился. И из комсомола исключили… Это был самый веселый момент, все были в отпаде. А потом началась паника, родители испугались и уговаривали меня сесть в психушку, чтобы доказать, что я ненормальный. Мама плакала, а отец сначала кричал, а потом передо мной на колени встал. И я согласился. Ничего во мне нет: ни веры настоящей, ни убежденности. Живу, как трава».
«Ну вот ты бросил науку и ничего не будешь делать? — рассмеялась. — Станешь бродягой?»
«Почему же… Буду делать что-нибудь полезное».
«А что — полезное?» — пристаю. Я с ним запросто, мне с ним было легко.
«А ты что делаешь?»
«На повара учусь», — ответила, а сама испугалась, что он начнет надо мной смеяться.
А он обрадовался, весь засиял.
«Вот здорово! — говорит. — Я тоже буду поваром».
И мы оба стали хохотать. Отчего — не пойму, но было смешно.
После этого я ему поверила и тоже про нас все выложила. Ты не думай, я не просто так, решила потрепаться, мне показалось, что я его знаю сто лет. Все-все выложила.
За исключением, конечно, некоторых подробностей. Про тебя, как ты команду организовала, и про Ромашку и Каланчу, и песни Самурая спела потихоньку, чтобы не привлекать чужого внимания. Я ему всех нас в красках описала. Мне было приятно про вас рассказывать. Вдруг даже показалось, что ничего плохого с нами не было, что это был дурной сон. И с Самураем ничего не случилось, и с тобой, и Каланча нас не закладывала, и Ромашка не откалывалась. Меня пронзило насквозь, как иглой, — ведь могло не случиться того, что случилось!.. Жили мы и беды не знали, да сами себя под нее подвели. Так я подумала и надолго замолчала.
Он, конечно, заметил, что я сникла, в душу не полез, а стал меня нахваливать.
«Ну ты артистка, — говорит, — лицедейка!» (Между прочим, что такое «лицедейка», я не знаю, но молчу: не хотелось выставлять своей дурости.)
«А скоро, — говорю, — вернется Самурай, выйдет из больницы Глазастая, и мы заживем как прежде».
А пока я ему это выкладывала, он все время наклонялся и что-то подымал. Я его спросила: что он собирает?… Он открыл ладошку, на ней лежало пять камушков.
«Ваша компания, — сказал он. — Камушек побольше — Самурай, вот этот — длинный и худой — Глазастая, вот этот — веселый, разноцветный — Ромашка, толстый и грубый — Каланча, а вот этот — шелковистый — ты. — Размахнулся и бросил. И камни разлетелись в разные стороны. — Видишь, в одну точку одновременно горсть камней не бросишь. Так и ваша компания разлетелась кто куда, и ее уже никогда не собрать вместе». — И посмотрел на меня грустными глазами.
Чудик, я тебе говорю. Этими словами он меня не развеселил, но я теперь и сама поняла, что прошлого не воротишь. Но с камушками он ловко придумал, ничего не скажешь, прямо не в бровь, а в глаз, да как следует, с отмашкой.
А потом знаешь что произошло?… Он бросил меня и, не попрощавшись, ушел. Вот как это случилось… Идем бредем по вашему парку, часов не замечаем, а уже, можно сказать, вечереет… И вдруг Кешку как подменили, только что он весь сиял, а теперь я взглянула на него, не узнала. Ну совсем другой, незнакомый, я даже испугалась. А в это время до меня дошло, что кто-то его окликнул: «Кешка-а-а!» Такой звонкий женский голос. Оглянулась, вижу: к нам идет высокая красивая женщина, улыбается, радостно машет.