А Костя от меня не отходит, все рядом, ни на минуту не отпускает. Вижу его и плачу. Но никому не признаюсь, что все из-за Кости, один Степаныч догадался, но помалкивает, сам тоже пьет таблетки и худеет, как я. Мы теперь оба доходяги. Да ничего, все пошло на убыль. А насчет обиды, насчет Ромашки — я забыла про это. Как-то встретила ее, бросилась навстречу, а она испугалась. Чувствует свою вину. Ну я с ней беседую, хвалю за внешность. А она правда красивая, вся как нарисованная. На прощание пригласила ее в гости и пошла дальше. Оглянулась — привычка такая, — а она задумчиво смотрит мне вслед, может, даже печально. Вижу твое лицо, ты меня осуждаешь.
А тут Лизок появилась, увидела нас со Степанычем, молча блуждающих по квартире, быстро собрала и увезла к бабе Ане.
Дом у них маленький, сама понимаешь, бывшая банька, две комнатки, но жили мы там, обласканные бабой Аней, как в раю. Я ни разу не видела ее без улыбки, она вся так и светится. Степаныч в нее влюбился, все норовил ей помочь, когда она долго работала в саду, поднимал ее на руки и вносил в дом. Баба Аня такая легкая, что он прозвал ее «ангельское перышко».
В одной комнате жили мы со Степанычем, в другой — баба Аня и Лизок с мальчиком. Его зовут Петрушей. Очень это имя ему подходит: он рыженький, а глаза — темные, как у Глебова. Тому это нравится. Он сажает его к себе на плечи и бегает по саду.
Глебов часто приезжает, он теперь ушел из суда и работает в какой-то школе.
А потом началась великая стройка. Благодетель — Судаков, его теперь все так зовут. Сначала решили построить большую светлую веранду — это мечта Лизы, она целыми днями ее рисовала. Отдаст мне Петрушу — он такой тугой, кожа как шелк, я могу с ним возиться без конца, — а сама рисует свою веранду с ажурными колонками по углам. Потом передумали и построили просторную теплую комнату. Петруша бегает по комнате, добегает до солнечного пятна на полу и шлепается на него, а оно теплое. Ему приятно, он смеется. Строили трое: Степаныч, Судаков и Глебов, а иногда подваливали алкаши из города и требовали для себя «фронт работ». Бабу Аню здесь все любят.
А про Костю мы много разговариваем, вернее, они разговаривают, а я помалкиваю и слушаю. Однажды неожиданно в разговоре Лизок вдруг врезала Глебову. «Ты, — говорит, — его сломал, засадил и чуть убийцей не сделал. Я тебе, Боря, этого никогда не смогу простить». Прямо так и высказывается ему. А он: «А что же мне было делать, Лиза? Закон». А она при всех отвечает: «Я тебя, Боря, люблю, но, если Костя не вернется, даже видеть тебя не смогу!..»»
… Но тут я перестала писать, потому что мне почудилось, что кто-то рядом играет на саксе любимую мелодию Кости из битлов. Сначала мне это так понравилось, что я даже заулыбалась, слушая. А потом испугалась, что совсем тронулась, и в страхе заткнула уши. Приоткрыла одно ухо — снова сакс. Я чуть не заорала и не заплакала от страха, что я в самом деле сумасшедшая, но сдержалась из последних сил, Степаныча пожалела. Вскочила как оглашенная, рванула дверь, чтобы доказать себе, что все это мне причудилось.
Открыла — а передо мной стоит Костя, щеки надул, глаза закрыл и играет изо всех сил… Смотрю и себе не верю. Он весь какой-то другой, непохожий: болтается на нем поношенная куртка, подпоясанная солдатским ремнем, широкие камуфляжные штаны и рваные кеды на ногах. Все чужое.
«Может, — мелькает в голове, — он в системе жил? Только система эта была какая-то бедная, потому что он на бомжа смахивает». Хочу крикнуть: «Костя!» — но голос подводит, и вместо крика вырывается шепот. Хочу за него зацепиться, чтобы он не исчез, только глаза у меня в разные стороны разъехались и ноги подкосились. Хорошо, Степаныч меня подхватил.
А Костя раскинул руки мне навстречу и закричал:
— Братцы и сестрицы, примите Христа ради сироту бездомную! — и кидается обнимать не меня, а Степаныча.
Вот тут я совсем и отключилась.
Прихожу в себя, лежу на своей кровати, рядом сидит Костя, а Степаныч, слышу, наяривает по телефону, вызывает «Скорую помощь». Я протянула руку, дотронулась до Кости, чтобы убедиться, что это он. Он посмотрел на меня, а я посмотрела на него — и все. И никто из нас даже не смог ничего сказать.
Я встала, подошла к Степанычу, взяла у него трубку, отключила «Скорую» и набрала другой номер.
— Лизок, — говорю, — Костя вернулся.
Она испугалась, стала что-то расспрашивать, а у меня у самой в голове еще туман.
— Здоровый, — говорю. — Слышишь, играет.
И Костя вновь заиграл. Лизок услышала его игру и рассмеялась и заплакала одновременно. А я продолжала держать трубку, чтобы она слышала Костину игру, потому что он играл очень хорошо. Думаю, так он никогда не играл. Соскучился, видно, по саксофону и по своему родному дому.
Вот и вся наша история.
В ту пору, мои дорогие компьютерные обормотики, на нашем небосклоне наметились быстро бегущие, живые, веселые облачка. Они неслись вперед, вселяя в нас надежду, и мы поверили — в который раз! — что у нас в жизни будет все хорошо.
Юрий НАГИБИНИзбранное(рассказы)
Зимний дуб
Выпавший за ночь снег замел узкую дорожку, ведущую от Уваровки к школе, и только по слабой, прерывистой тени на ослепительном снежном покрове угадывалось ее направление. Учительница осторожно ставила ногу в маленьком, отороченном мехом ботике, готовая отдернуть ее назад, если снег обманет.
До школы было всего с полкилометра, и учительница лишь накинула на плечи короткую шубку, а голову наскоро повязала легким шерстяным платком. А мороз был крепкий, к тому же еще налетал ветер и, срывая с наста молодой снежок, осыпал ее с ног до головы. Но двадцатичетырехлетней учительнице все это нравилось. Нравилось, что мороз покусывает нос и щеки, что ветер, задувая под шубку, студено охлестывает тело. Отворачиваясь от ветра, она видела позади себя частый след своих остроносых ботиков, похожий на след какого-то зверька, и это ей тоже нравилось.
Свежий, напоенный светом январский денек будил радостные мысли о жизни, о себе. Всего лишь два года, как пришла она сюда со студенческой скамьи, и уже приобрела славу умелого, опытного преподавателя русского языка. И в Уваровке, и в Кузьминках, и в Черном Яру, и в торфогородке, и на конезаводе — всюду ее знают, ценят и называют уважительно: Анна Васильевна.
Над зубчатой стенкой дальнего бора поднялось солнце, густо засинив длинные тени на снегу. Тени сближали самые далекие предметы: верхушка старой церковной колокольни протянулась до крыльца Уваровского сельсовета, сосны правобережного леса легли рядком по скосу левого берега, ветроуказатель школьной метеорологической станции крутился посреди поля, у самых ног Анны Васильевны.
Навстречу через поле шел человек. «А что, если он не захочет уступить дорогу?» — с веселым испугом подумала Анна Васильевна. На тропинке не разминешься, а шагни в сторону — мигом утонешь в снегу. Но про себя-то она знала, что нет в округе человека, который бы не уступил дорогу уваровской учительнице.
Они поравнялись. Это был Фролов, объездчик с конезавода.
— С добрым утром, Анна Васильевна! — Фролов приподнял кубанку над крепкой, коротко стриженной головой.
— Да будет вам! Сейчас же наденьте — такой морозище!..
Фролов, наверно, и сам хотел поскорей нахлобучить кубанку, но теперь нарочно помешкал, желая показать, что мороз ему нипочем. Он был розовый, гладкий, словно только что из бани; полушубок ладно облегал его стройную, легкую фигуру, в руке он держал тонкий, похожий на змейку хлыстик, которым постегивал себя по белому, подвернутому ниже колена валенку.
— Как Леша-то мой, не балует? — почтительно спросил Фролов.
— Конечно, балуется. Все нормальные дети балуются. Лишь бы это не переходило границы, — в сознании своего педагогического опыта ответила Анна Васильевна.
Фролов усмехнулся:
— Лешка у меня смирный, весь в отца!
Он посторонился и, провалившись по колени в снег, стал ростом с пятиклассника. Анна Васильевна кивнула ему сверху вниз и пошла своей дорогой.
Двухэтажное здание школы с широкими окнами, расписанными морозом, стояло близ шоссе, за невысокой оградой. Снег до самого шоссе был подрумянен отсветом его красных стен. Школу поставили на дороге, в стороне от Уваровки, потому что в ней учились ребятишки со всей округи: из окрестных деревень, из конезаводского поселка, из санатория нефтяников и далекого торфогородка. И сейчас по шоссе с двух сторон ручейками стекались к школьным воротам капоры и платочки, картузы и шапочки, ушанки и башлыки.
— Здравствуйте, Анна Васильевна! — звучало ежесекундно, то звонко и ясно, то глухо и чуть слышно из-под шарфов и платков, намотанных до самых глаз.
Первый урок у Анны Васильевны был в пятом «А». Еще не замер пронзительный звонок, возвестивший о начале занятий, как Анна Васильевна вошла в класс. Ребята дружно встали, поздоровались и уселись по своим местам. Тишина наступила не сразу. Хлопали крышки парт, поскрипывали скамейки, кто-то шумно вздыхал, видимо прощаясь с безмятежным настроением утра.
— Сегодня мы продолжим разбор частей речи…
Класс затих. Стало слышно, как по шоссе с мягким шелестом проносятся машины.
Анна Васильевна вспомнила, как волновалась она перед уроком в прошлом году и, словно школьница на экзамене, твердила про себя: «Существительным называется часть речи… существительным называется часть речи…» И еще вспомнила, как ее мучил смешной страх: а вдруг они все-таки не поймут?..
Анна Васильевна улыбнулась воспоминанию, поправила шпильку в тяжелом пучке и ровным, спокойным голосом, чувствуя свое спокойствие, как теплоту во всем теле, начала:
— Именем существительным называется часть речи, которая обозначает предмет. Предметом в грамматике называется все то, о чем можно спросить: кто это или что это? Например: «Кто это?» — «Ученик». Или: «Что это?» — «Книга».
— Можно?