Детская книга — страница 100 из 151

расами и снами». Душа человека имела слоистую структуру, от корней горы до разумной вершины. Дитя пряталось и играло в нижних слоях, иногда поднимаясь, подобно пленной Персефоне, чтобы порезвиться на цветущих лугах.

Примерно в это же время, в 1905 году, Фрейд опубликовал «Три очерка по теории сексуальности», в том числе один из них — о детской сексуальности. Он заявил, что дети «полиморфны и перверзны». Сосание пальца, поглаживание уха, смачное пускание ветров в собственные штанишки при ритмичном качании на качелях, удовольствие от скорости автомобиля и от созерцания поршней паровоза — все это были проявления замаскированной, активной сексуальности. Дети испытывали влечение к матери или отцу, хотели жениться на маме или выйти замуж за папу, фантазировали об убийстве другого родителя. Фрейд, как австрийский буржуа своего времени, счел себя вправе судить детей за эти склонности. Он писал, что дети еще не построили «душевные плотины против сексуальных излишеств — стыд, отвращение и мораль… Ребенок ведет себя в этом отношении так, как средняя некультурная женщина, у которой сохраняется такое же полиморфно-перверзное предрасположение… Тем же полиморфным, т. е. инфантильным, предрасположением пользуется проститутка для своей профессиональной деятельности…». Фрейд знал, что дети не добры, не кротки и не беззаботны. Он знал, что они умеют ненавидеть. Он цитировал «Человека и сверхчеловека» Бернарда Шоу: «Как правило, лишь одного человека английская девушка ненавидит больше, чем свою мать: свою старшую сестру». В Англии это — легкомысленное замечание, острота для светской гостиной, парадокс в духе Уайльда. В Германии, где Макс Рейнхардт ставил пьесы Шоу вместе с «Пробуждением весны» Ведекинда и «На дне» Горького, эту фразу приняли совсем по-другому.

Все отправлялись на природу, на прирученную, податливую землю, и разбивали лагеря. От Асконы до Чиппинг-Кэмдена, где Чарльз Роберт Эшби повел своих мастеровых из Ист-Эндской гильдии, подобно Аарону, в Землю обетованную и немедленно построил плавательный бассейн, больше напоминающий огромную общую грязевую купальню. Люди отправлялись на открытый воздух, строили временные укрытия меж корней деревьев, практиковались в навыках, приобретенных порой в Мафекинге и Ледисмите — ориентировании, установке палаток. Дэвид Гарнетт устроил лагерь с четырьмя необузданными красавицами-сестрами Оливье — Брюнхильдой, Марджори, Дафной и Ноэль. Они лазали по деревьям, как обезьяны, и голыми ныряли с древних мостов. (Отцом этих девиц был Сидней Оливье, министр Британского содружества, основатель фабианского общества, выступавший против англо-бурской войны и сосланный за это на должность губернатора Ямайки.) Они вместе с идеальным красавцем Рупертом Бруком основали общество неоязычников. К ним присоединился Джеймс Стрейчи, безнадежно влюбленный в Брука. Позже и сами фабианцы устраивали образовательные летние лагеря с лекциями и гимнастическими строевыми упражнениями. Баден-Пауэлл разработал множество правил, моральных и практических, сначала для бойскаутов, а потом, при помощи своей сестры Агнес, для герл-гайдов. Он черпал вдохновение в лесной жизни американских индейцев, взаимовыручке британских солдат, образах Кима и Маугли. Был еще лагерь в Холлсли-Бэй на восточном побережье — его посетила в 1905 году Беатриса Уэбб, — где пытались вернуть цельность сломленным людям. Еще она побывала в лагере Армии спасения в Хэдли-Фарм, куда собирали отсидевших заключенных, бродяг, пьяниц и бездомных, кормили их, помогали им и читали им проповеди. Среди активных социальных мыслителей витала также идея о «недостойных бедняках» — о том, что «концентрационные» лагеря, придуманные британской армией в Южной Африке, можно использовать для изоляции, и даже, как предлагали некоторые, для стерилизации или усыпления неисправимых, безнадежных и опасных.


Между 1901 годом и 1907-м, в котором одно событие изменило жизнь всех, время для разных людей шло с очень разной скоростью. Для кого-то оно тикало размеренно, как метроном, для кого-то неслось как угорелое вскачь, а кому-то — малышам — все еще напоминало пространство: бескрайнее и залитое солнцем, бескрайнее и сверкающее снегом или льдом, вечно угрожающее невозможной скукой, вечно предлагающее углы, за которые можно зайти, и длинные, длинные дороги, простирающиеся впереди. Одним было чем измерить эти дни — регулами, экзаменами, вечеринками, походами, выдачами жалованья, прибытием чеков по почте, сроками сдачи работы, телеграммами, банковскими кризисами. Для других день тянулся за точно таким же днем. Одни тела старели быстро — роды, менопауза. Другие, кажется, вовсе не менялись год от года.

Энн Уоррен изменилась сильнее всех, но, странное дело, она ощущала время как нечто зависшее в воздухе или едва ползущее. Она была аккуратным ребеночком, смуглым, как орешек, — по словам Фрэнка Моллета, который преподнес ей шерстяную кофточку и вязаные пинетки. Она выучилась сидеть и сидела, где посадят, в саду Мэриан Оукшотт, видя вокруг себя мальвы и бархатцы и считая их вечными. Однажды она встала, прошла, шатаясь, по траве до бордюра и грохнулась среди дельфиниумов. С тех пор она знала, что дельфиниумы — не только синие башни вдалеке, но и едкий запах. Для Энн, которой в 1903-м году исполнилось два, один год составлял половину жизни. Она не ожидала второй зимы, а потом, когда та пришла, неопределенно заключила, что зима теперь будет всегда, но пришла весна, а потом лето, и тогда Энн поняла, что они пришли «снова», и стала учиться ждать. Она училась языку и запоминала лица — Элси и Мэриан, Табиты и Робина, который пихал ее на землю, а потом целовал «бобо», и его рыжие волосы развевались на ветру. Она запомнила, что Пэтти Дейс, Артур Доббин и Фрэнк Моллет приносят конфеты, а Фрэнк еще к тому же плетет ей венки. Летом 1903 года Мэриан Оукшотт и Элси прогуливали детей вдоль Военного канала, и Мэриан сказала, что, по ее мнению, Энн — очень умная девочка, наблюдательная, мыслящая.

— Как ты.

— Много мне от этого проку, — парировала Элси, не отрицая, что умна.

— Еще не поздно, — сказала Мэриан.

В 1903 году Элси было двадцать четыре года. В 1907 году ей должно было исполниться двадцать восемь, почти тридцать, и она уже не была «молода». В 1903 году она уже боялась, что в 1907-м так и остановится, застынет, ничего не добившись.

— Поздно, — ответила Элси на слова Мэриан, которую сильно уважала. — Я все пути себе отрезала, когда родила Энн, ты же знаешь. Так что сидеть мне теперь в этом болоте и горбатиться на этих двух дур. Нет уж, как я сама себе постелила — уж матрас-то точно положила, — так мне теперь и лежать.

— Я не для того прошу Табиту приглядывать за Энн, чтобы ты удобно устроилась в болоте уныния. Что ты хочешь делать? Ведь чего-то ты же должна хотеть.

Элси хотела половой любви, но рядом не было никого подходящего, и к тому же после появления дочери Элси стала осторожней. Интересно, думала она, хочется ли Мэриан «этого» хоть иногда. Однажды, думая о желании (такого с ней не случалось больше года после рождения дочери), Элси сказала миссис Оукшотт: «Наверное, ты по нему ужасно тоскуешь». — «По кому?» — спросила Мэриан. И тут же ловко загладила свою ошибку, сказав, что тоскует по нему все время, но Элси догадалась, что Мэриан в том же положении, что и она сама, и что никакого мистера Оукшотта, живого ли, мертвого ли, никогда не было на свете. От этого она почувствовала себя в меньшей степени объектом благотворительности и немного ослабила оборону. То и другое было ей полезно. Она знала, что Мэриан знает, что она знает. Она знала, что ни одна из них об этом даже не заикнется. Она почти восхищалась мужеством и живучестью Мэриан.

Теперь же она сказала с обычной резкостью:

— Девушек моего класса не приучают хотеть, мэм.

Слово «мэм» было шуткой, они обе это знали. Они пошли дальше в молчании. Элси произнесла:

— Я хотела делать маленькие горшочки. Миниатюрные. Я иногда их леплю, по-прежнему, когда мистер Фладд и Филип в отъезде. Но потом все равно сминаю обратно, почти все. Очень трудно, из-за Филипа. Я знаю, каков из себя по-настоящему хороший горшок, и вижу, что его горшки — хорошие, а мои, как правило, нет. Есть ли они на свете, нет ли — это ничего не меняет.

— Тебе гораздо лучше жилось бы учительницей, чем прислугой.

— Ха! А как мне выучиться на учительницу? Я и читаю-то так себе.

— Я научу тебя, и ты сможешь сдать экзамен. Я буду учить тебя — и еще двух-трех человек — по вечерам. Когда немножко научишься, начнешь работать помощницей учительницы и будешь дальше готовиться к экзаменам. Тогда уже сможешь выбирать, где работать, и тебе будут платить жалованье. Я до сих пор не пойму, как Фладды тебе платят.

— Они и не платят в основном. Филип дает мне деньги. Когда продаст пару горшков. Ему-то платят, но иногда, не регулярно. Ему было бы только на что купить глины, химикатов и топлива, и всякого такого. Но обо мне он заботится.

— Вы все в том доме сумасшедшие. Ужас какой-то.

— Я хочу попробовать эти учительские занятия. А можно я буду Энн приводить?

— Да, я как раз об этом и думала.


Между 1902-м и 1907 годами Том Уэллвуд перешел из разряда людей, которые вот-вот поступят в университет, в разряд тех, которые не поступили. В 1901 году, когда Дороти вдруг уехала в Мюнхен, Тому было восемнадцать лет. В 1907 году ему исполнилось двадцать четыре. Он был уже молодым мужчиной, а не юношей. Он перерос и прыщи, и первую щетину на верхней губе и щеках, голос стал ниже, а золотые волосы — гуще и грубее. Он перерос и желание учиться в Кембридже с Джулианом и Чарльзом. Теперь он знал, не позволяя себе осознать это знание, что не должен идти в Кембридж, что это его погубит. Все эти пять лет он продолжал ходить в пешие походы с Тоби Юлгривом, иногда с Джулианом, иногда также с Иоахимом и Чарльзом. Предполагалось, что это — «образовательные каникулы», что Том учится. Он действительно много читал. Он читал книги о резьбе по дереву, рыцарские романы и книги о природе. Он выучил наизусть кучу стихов. Он вел с Тоби интересные беседы о Шекспире и Марло, но стоило ему оказаться в экзаменационной зале, наедине с вопросами, как с ним начинало твориться что-то странное — как будто он не знал, кто он такой, или как будто внутри его некому было поднести перо к бумаге. Какой-то автомат вселялся в него и заполнял страницы банальной чепухой. Том проваливал экзамен. Страх развоплотиться был сильнее страха остаться необразованным, но Том и этого не формулировал словами. Он писал всякое, сидя в древесном доме, и сжигал, чтобы никто не нашел. Он стал скрытным. Он примерно представлял себе, что он за человек, но никак не смог бы объяснить этого друзьям, которые тем временем выходили в большой мир — широкими решительными шагами или небрежной походкой гуляки. Том знал леса. Он видел, как деревья растут, крепчают, стареют. Он смотрел, как борются за место и укореняются сеянцы, он видел, как лесники рубят вязы с гнилой сердцевиной. Он хотел (но не знал, что хочет) быть как Энн, оставаться в мире, во времени, где каждый день длится дольше века и каждый похож на предыдущий. По временам он погружался в свою старую сказку. Вдруг ловил себя на том, что, бормоча, прижимается спиной к дубу, где Том-под-землей когда-то отбивался от стаи волков пылающей веткой. Или