Детская книга — страница 129 из 151

— А вон те — мои собственные.

Вторая группа сосудов была покрыта серебряными и золотыми глазурями или люстром, пронизанным золотом и серебром. На них сплетались, образуя сетку, карабкающиеся и ползущие получеловеческие фигуры — не мелкие демоны Глостерского канделябра и не крохотные сатиры жьенской майолики, но деловитые существа: иные — ярко-синие, с лягушачьими пальчиками, иные — черные, иные — сливочно-белые, встряхивающие белой гривой. Дороти в жизни не видела ничего похожего.

— Горшки неподвижны, — заметил Филип.

— На твоих горшках все в вечном движении.

— Я заставляю все стоять неподвижно. Все вещи, которые от природы не могут не двигаться. Морскую воду. Подземных тварей. Чтобы понять, как это работает, нужно взять горшок в руки.

Он протянул руки и взял с подставки круглый золотой кувшин, покрытый серебряными и угольно-черными бесенятами.

— Вот. Держи.

— Я боюсь уронить.

— Ерунда. У тебя хорошие руки. Забыла?

Дороти стояла и держала горшок, вмещая в ладонях прохладную легковесную глиняную оболочку. Взяв сосуд в руки, Дороти немедленно ощутила его трехмерность. Она поняла: когда измеряешь сосуд кожей, а не глазами, он воспринимается совершенно по-другому. Вес горшка — и пустота, воздух внутри его — были его частью. Дороти закрыла глаза, чтобы понять, как это меняет форму горшка. Кто-то сказал:

— Сэр, мадам, извините, поставьте на место, трогать экспонаты не разрешается.

Какой-то человечек дергал Филипа за рукав.

— Я имею право трогать, если захочу, — сказал Филип. — Они мои. Я сам их сделал.

— Прошу вас, сэр. Поставьте назад. Мадам, прошу вас.

Светлые волосы человечка прилипли к потной красной голове. Он умолял:

— Понимаете, все хотят брать их в руки, эти сосуды просто сами напрашиваются, и стоит вам начать…

Филип засмеялся.

— Дороти, поставь назад. Он прав. — И, уже служителю: — Эта дама учится на хирурга. У нее твердая рука.

— Да, сэр. Но тем не менее…

Дороти вернула горшок на подставку.


— Мы можем пойти где-нибудь поужинать, — сказал Чарльз-Карл, обращаясь к Элси.

— А как я потом вернусь?

— Куда?

— Мы с Филипом остановились в гостинице в Кенсингтоне.

— Я отвезу тебя обратно.

— Я не могу. Ты должен понимать. Я должна ужинать с Филипом и… со всеми остальными.

— Я могу напроситься на приглашение, — сказал Чарльз-Карл. — И тогда мы сможем…

— Все это без толку, и ты это прекрасно знаешь.

Но он напросился на приглашение и умудрился сесть рядом с ней, обоих бросало в жар, оба чувствовали себя слишком живыми и отчаивались.


Джулиан был влюблен в Гризельду. Он понял это совсем недавно. Ему нравилось молчать об этом, держать это в тайне даже от любимой — чтобы не было похоже на кипящие сплетни и бесконечные пересуды мужского кружка в Кингз-колледже. Еще Джулиан молчал оттого, что, судя по всем признакам, эта любовь не была взаимной. Гризельде было приятно его общество, потому что он много знал и понимал ее слова, которые поставили бы в тупик большинство людей. Но ей было с ним слишком уютно. Не было остроты осознания происходящего. Он говорил с ней о работах Филипа.

— Это бурные сосуды. Кипящие. Буря в чашечке воды, в вазе. И по всем сосудам носятся твари… как черви в сыре. Величественные сосуды, на которых бушуют шторма.

— Ты очень точно формулируешь. Ты такой умный!

— Я предпочел бы сам творить что-нибудь, а не рождать точные формулировки для чужих творений. Я помню, как поймал Филипа — грязного оборвыша, который прятался в саркофаге, в подвале. А я только хотел выгнать его оттуда, куда посторонним вход воспрещен.

Гризельда засмеялась.

— А теперь Музей купил вон ту большую вазу с потопом и тот высокий кувшин с карабкающимися тварями.

— Это хороший сюжет.

— Да, из грязи в князи.

— Ну… во всяком случае — в художники…


Дороти приехала в «Жабью просеку» на выходные. Она встала рано и наткнулась на Тома, который ел хлеб с маслом.

— Пойдем прогуляемся, — сказала она. — Погода хорошая.

— Если хочешь, — Том кивнул.

— Можно пойти к древесному дому.

— Если хочешь.


Они шли под пологом леса, под листьями, желтыми и желтеющими, уже слишком безжизненными для зеленых, но еще недостаточно хрусткими и яркими для желтых и красных. То и дело сверху падал очередной листок, присаживался ненадолго на ветку, планировал дальше, бесцельно кружась, и наконец ложился в слой лиственного перегноя. Дороти пыталась говорить с Томом. Не о своей работе, потому что уже давно поняла, что ее работой он подчеркнуто не интересуется. Она говорила о керамике, о школьных экзаменах Гедды, о том, что у Виолетты в последнее время болят лодыжки, и что Дороти об этом не знала, а это может быть гораздо серьезней, чем все думают. Том почти все время молчал. Он показывал ей фазанов и один раз показал кролика. В лесу пахло тлением — победительным, заложенным в самую суть вещей. Тропа свернула и вышла к месту, где когда-то прятался их тайный древесный дом.

— Его нет, — сказала Дороти. Аккуратная поленница из кусков дома стояла на прежнем месте.

— Да, — сказал Том.

На миг Дороти решила, что брат сделал это сам в припадке безумия или отчаяния.

Он сказал:

— Это лесник. Он не имел права, это общинная земля, а не часть его вырубок.

— Ты мне не сказал.

— Я думал, тебе будет неинтересно, — кротко и ядовито ответил Том. — Не по правде интересно. Не очень.

— Это же древесный дом. Все наше детство.

— Да, — сказал Том.

— Прости меня, — сказала Дороти, словно это она изрубила на куски стены дома.

— Ты не виновата, — ответил Том. — Случилось то, что случилось. Куда теперь пойдем?


Когда Дороти уже собиралась ехать в двуколке обратно на станцию, Олив позвала дочь к себе в кабинет.

— Хорошо бы ты приезжала почаще. Я беспокоюсь за Тома.

Кабинет изменился. Он был забит разнообразными куклами, фигурами из папье-маше, макетами декораций, с книжных полок торчали марионетки с веревочками. Работа Ансельма Штерна, подумала Дороти, слегка обиженная, что ее настоящие родители сотрудничают у нее за спиной. Она спросила:

— Что, по-твоему, с ним не так?

— Не знаю. Он все встречает в штыки. Я не могу до него достучаться.

— Может быть, ты и не пытаешься, — сказала Дороти и тут же об этом пожалела. Олив на миг уронила голову в руки. И сказала с вялым раздражением:

— Ты-то уж точно не пытаешься. Тебя и дома-то не бывает. Я знаю, ты намерена спасать людей и творить чудеса, но у тебя нет времени, чтобы хоть замечать своих родных или относиться к ним по-доброму.

Дороти взяла марионетку — маленькую, серую, похожую на крысу, в золотом ошейнике, с пришитыми рубиновыми бусинками глаз. И услышала свой голос:

— А как ты думаешь, у кого я этому научилась? Погляди на себя. Том явно болен, а ты набила всю комнату этими куклами…

— Я пишу пьесу. Со Штейнингом. Мы сняли театр «Элизий» на следующий год. Это будет совершенно новая постановка, ничего подобного еще ни у кого не было.

— Я от души желаю успеха твоей постановке. Честное слово. Но, по-моему, Том болен. И его мать — ты, а не я.

— Да, но он тебя любит, он тебе доверяет, вы всегда были так близки.

Дороти стиснула зубы и начала перебирать в уме список всех маленьких косточек человеческого скелета — одну за другой. Работа. Работа — самое важное. А работа Олив была безнадежно заражена игрой.

— Кто-то должен заставить Тома повзрослеть, — сказала Дороти.

— Он уже взрослый, — возразила Олив, а потом уже другим, несчастным голосом добавила: — Я знаю, я знаю…

— Мне пора. А то я опоздаю на поезд.

— Возвращайся поскорее.

— Если получится, — сказала Дороти.

43

Олив снилось, что театр имеет форму черепа. Он нависал над ней на туманной, копотной улице, непорочно-белый и улыбающийся. В такой форме не было ничего удивительного. Олив каким-то образом вплыла внутрь через щель меж зубами и оказалась под куполом, где порхали яркие создания — птицы и воздушные акробаты, ангелы и демоны, феи и жужжащие насекомые. Она должна была с ними что-то сделать. Рассортировать, переловить, дирижировать ими. Они сгрудились в воздухе вокруг ее головы, как игральные карты в «Алисе», как рой ос или пчел. Она не могла ни дышать, ни видеть и проснулась. Она записала этот сон. Она записала: «Я поняла, что всегда представляла себе театр как пространство под черепом. Книгу может держать живой человек в поезде, за столом, в саду. Театр нечто нереальное, там все внутри». Требовательность Штейнинга внушала благоговение, а иногда приводила в отчаяние. Он построил скелет постановки и прилаживал к нему детали. Каждая сцена должна была завершаться занавесом, сюжету требовались развитие, кульминация и развязка.

— Ваша сказка — словно нескончаемый червь, — сказал он Олив. — Нам нужно порубить ее на сегменты и перестроить. Посмотреть, какие сценические механизмы у нас есть, и приспособить их к делу. И еще нам нужна музыка.

Штерн сказал, что им нужно что-нибудь вроде Рихарда Штрауса. Нет, нет, воскликнул Штейнинг, что-нибудь английское, напоминающее о феях, — нечто среднее между «Зелеными рукавами» и «Кольцом нибелунга». Он знает одного молодого музыканта, который собирает английские народные песни. Тот поймет, что нужно.


Пьеса начиналась со сцены, в которой мальчик без тени встречает королеву эльфов, также лишенную тени. Нужно было очень сложное освещение. Они спорили, следует ли показать, как крыса ворует тень, и решили оставить крысу для более позднего столкновения. Штейнинг назвал мальчика Томасом — аллюзия на Верного Томаса; он не принц из волшебной сказки и вообще не принц, сказал Штейнинг, и Олив согласилась. Мальчик будет идти вброд через кровавую реку — это можно сделать красным прожектором, — а королева даст ему серебряную ветвь яблони: и талисман, и неиссякаемый источник пищи, как это часто бывает в кельтских мифах. Еще она даст ему угольный шар, который защитит его в час нужды. «Жаль, — сказал Штейнинг, — что мы не можем показать, как папоротники и плауны угольного шара снова оживают, по волшебству». Он нарисовал задник сцены, каким его видел, — рисовал углем и размазывал угольную пыль, чтобы показать эффекты. На заднике были серые и черные слои, уступы, идущие под углом вниз. Он обсуждал со Штерном, нельзя ли сделать так, чтобы по уступам танцевали одушевленные существа, крохотный народец. Штерн предложил поставить за сценой кукловода, который прекрасно сможет управлять многими существами. Они будут появляться и исчезать. Штейнинг рисовал углем папоротники и стрекоз — серых на сером. Олив сказала, что растения в угольном пласте действительно иногда возвращаются к жизни — или к смерти, выдыхая газы замедленного разложения. «Вечный ужас шахтеров — удушливый газ, который убивает внезапно». «Да,