Детские годы Багрова-внука — страница 46 из 57

ке или стенке ящика, а червячки мохнатые, завернувшись в листья и замотавшись в тонкие белые и прозрачные ниточки или шелковинки, ложились в них, как в кроватку. По прошествии известного, но весьма неравного времени сваливалась, как сухая шелуха, наружная кожа с гладкого или мохнатого червя – и висела или лежала куколка: висела угловатая, с рожками, узорчато-серая, бланжевая, даже золотистая хризалида, а лежала всегда тёмного цвета, настоящая крошечная, точно спеленанная куколка. Я знал, что из первых, висячих, хризалид должны были вывестись денные бабочки, а из вторых, лежачих, – ночные; но как в то время я ещё не умел ходить за этим делом, то превращения хризалид в бабочки у нас не было, да и быть не могло, потому что мы их беспрестанно смотрели, даже трогали, чтоб узнать, живы ли они. У нас вывелась только одна найденная мною где-то под застрехой, вся золотистая куколка; из неё вышла самая обыкновенная крапивная бабочка – но радость была необыкновенная!

Наконец поспела полевая клубника, и её начали приносить уже не чашками и бураками, но вёдрами. Бабушка, бывало, сидит на крыльце и принимает клубнику от дворовых и крестьянских женщин. Редко она хвалила ягоды, а всё ворчала и бранилась. Мать очень любила и дорожила полевой клубникой. Она считала её полезною для своего здоровья и употребляла как лекарство по нескольку раз в день, так что в это время мало ела обыкновенной пищи. Нам с сестрой тоже позволяли кушать клубники сколько угодно. Кроме всех других хозяйственных потребностей, из клубники приготовляли клубничную воду, вкусом с которой ничто сравниться не может.

В летние знойные дни протягивали по всему двору, от кладовых амбаров до погреба и от конюшен до столярной, длинные верёвки, поддерживаемые в разных местах рогульками из лутошек. На эти верёвки вывешивали для просушки и сбереженья от моли разные платья мужские и женские, шубы, шерстяные платки, тёплые одеяла, сукна и проч. Я очень любил всё это рассматривать. И тогда уже висело там много такого платья, которого более не носили, сшитого из такого сукна или материи, каких более не продавали, как мне сказывали. Один раз, бродя между этими разноцветными, иногда золотом и серебром вышитыми, качающимися от ветра, висячими стенами или ширмами, забрёл я нечаянно к тётушкину амбару, выстроенному почти середи двора, перед её окнами; её девушка, толстая, белая и румяная Матрёна, посаженная на крылечке для караула, крепко спала, несмотря на то, что солнце пекло ей прямо в лицо; около неё висело на сошках и лежало по крыльцу множество широких и тонких полотен и холстов, столового белья, мехов, шёлковых материй, платьев и т. п. Рассмотрев всё внимательно, я заметил, что некоторые полотна были желты. Любопытство заставило меня войти в амбар. Кроме отворённых пустых сундуков и привешенных к потолку мешков, на полках, которые тянулись по стенам в два ряда, стояло великое множество всякой всячины, фаянсовой и стеклянной посуды, чайников, молочников, чайных чашек, лаковых подносов, ларчиков, ящичков, даже бутылок с новыми пробками; в одном углу лежал громадный пуховик, или, лучше сказать, мешок с пухом; в другом – стояла большая новая кадушка, покрытая белым холстом; из любопытства я поднял холст и с удивлением увидел, что кадушка почти полна колотым сахаром. В самое это время я услышал близко голоса Параши и сестрицы, которые ходили между развешенными платьями, искали и кликали меня. Я поспешил к ним навстречу и, сбегая с крылечка, разбудил Матрёну, которая ужасно испугалась, увидя меня выбегающего из амбара. «Что это, сударь, вы там делали? – сказала она с сердцем. – Там совсем не ваше место. Теперь тётушка на меня будет гневаться. Они никому не позволяют ходить в свой амбар». Я отвечал, что не знал этого и сейчас же скажу тётеньке и попрошу у ней позволение всё хорошенько разглядеть. Но Матрёна перепугалась ещё больше, бросилась ко мне, начала целовать мои руки и просить, чтоб я не сказывал тётушке, что был в её амбаре. Побеждённый её ласками и просьбами, я обещал молчать; но передо мной стояла уже Параша, держа сестрицу за руку, и лукаво улыбалась. Она слышала всё, и, когда мы отошли подальше от амбара, она принялась меня расспрашивать, что я там видел. Разумеется, я рассказал с большою точностью и подробностью. Параша слушала неравнодушно, и когда дело дошло до колотого сахару, то она вспыхнула и заговорила: «Вот не диви, мы, рабы, припрячем какой-нибудь лоскуток или утащим кусочек сахарку; а вот благородные-то барышни что делают, столбовые-то дворянки? Да ведь всё, что вы ни видели в амбаре, всё это тётушка натаскала у покойного дедушки, а бабушка-то ей потакала. Вишь, какой себе муравейник в приданое сгоношила! Сахар-то лет двадцать крадёт да копит. Поди чай, у неё и чаю и кофею мешки висят?..» Вдруг Параша опомнилась и точно так же, как недавно Матрёна, принялась целовать меня и мои руки, просить, молить, чтоб я ничего не сказывал маменьке, что она говорила про тётушку. Она напомнила мне, какой перенесла гнев от моей матери за подобные слова об тётушках, она принялась плакать и говорила, что теперь, наверное, сошлют ее в Старое Багрово, да и с мужем, пожалуй, разлучат, если Софья Николавна узнает об её глупых речах. «Лукавый меня попутал, – продолжала она, утирая слёзы, – за сердце взяло: жалко вас стало! Я давно слышала об этих делах, да не верила, а теперь сами видели… Ну, пропала я совсем!» – вскрикнула она, вновь заливаясь слезами. Я уверял её, что ничего не стану говорить маменьке, но Параша тогда только успокоилась, когда заставила меня побожиться, что не скажу ни одного слова. «Вот моя умница, – сказала она, обнимая и целуя мою сестрицу, – она уж ничего не скажет на свою няню». Сестрица молча обнимала её. Я побожился, то есть сказал «ей-богу» в первый раз в моей жизни, хотя часто слыхал, как другие легко произносят эти слова. Удивляюсь, как могла уговорить меня Параша и довесть до божбы, которую мать моя строго осуждала!

Намерение моё не подводить под гнев Парашу осталось твёрдым. Я очень хорошо помнил, в какую беду ввёл было её прошлого года и как я потом раскаивался, но утаить всего я не мог. Я немедленно рассказал матери обо всём, что видел в тётушкином амбаре, об испуге Матрёны и об её просьбе ничего не сказывать тётушке. Я скрыл только слова Параши. Мать сначала улыбнулась, но потом строго сказала мне: «Ты виноват, что зашёл туда, куда без позволения ты ходить не должен, и в наказание за свою вину ты должен теперь солгать, то есть утаить от своей тётушки, что был в её амбаре, а не то она прибьет Матрёшу». Слово «прибьет» меня смутило; я не мог себе представить, чтоб тётушка, которой жалко было комара раздавить, могла бить Матрёшу. Я, конечно, попросил бы объяснения, если б не был взволнован угрызением совести, что я уже солгал, утаил от матери всё, в чём просветила меня Параша. Целый день я чувствовал себя как-то неловко; к тётушке даже и не подходил, да и с матерью оставался мало, а всё гулял с сестрицей или читал книжку. К вечеру, однако, я придумал себе вот какое оправдание: если маменька сама сказала мне, что я должен утаить от тётушки, что входил в её амбар, для того, чтоб она не побила Матрёшу, то я должен утаить от матери слова Параши, для того, чтоб она не услала её в Старое Багрово. Я совершенно успокоился и весело лёг спать.

Лето стояло жаркое и грозное. Чуть не всякий день шли дожди, сопровождаемые молнией и такими громовыми ударами, что весь дом дрожал. Бабушка затепливала свечки перед образами и молилась, а тётушка, боявшаяся грома, зарывалась в свою огромную перину и пуховые подушки. Я порядочно трусил, хотя много читал, что не должно бояться грома; но как же не бояться того, что убивает до смерти? Слухи о разных несчастных случаях беспрестанно до меня доходили. После грозы, быстро пролетавшей, так было хорошо и свежо, так легко на сердце, что я приходил в восторженное состояние, чувствовал какую-то безумную радость, какое-то шумное веселье; все удивлялись и спрашивали меня о причине, – я сам не понимал её, а потому и объяснить не мог. Вследствие таких частых, хотя непродолжительных, перемок необыкновенно много появилось грибов. Слух о груздях, которых уродилось в Потаённом колке мост мостом, как выражался старый пчеляк, живший в лесу со своими пчёлами, взволновал тётушку и моего отца, которые очень любили брать грибы и особенно ломать грузди.

В тот же день, сейчас после обеда, они решились отправиться в лес в сопровождении целой девичьей и многих дворовых женщин. Мне очень было неприятно, что в продолжение всего обеда мать насмехалась над охотой брать грибы и особенно над моим отцом, который для этой поездки отложил до завтра какое-то нужное по хозяйству дело. Я подумал, что мать ни за что меня не отпустит, и так, только для пробы, спросил весьма нетвердым голосом: «Не позволите ли, маменька, и мне поехать за груздями?» К удивлению моему, мать сейчас согласилась и выразительным голосом сказала мне: «Только с тем, чтоб ты в лесу ни на шаг не отставал от отца, а то, пожалуй, как займутся груздями, то тебя потеряют». Обрадованный неожиданным позволением, я отвечал, что ни на одну минуточку не отлучусь от отца. Отец несколько смутился и, как мне показалось, даже покраснел. Сейчас после обеда начались торопливые сборы. У крыльца уже стояли двое длинных дрог и телега. Все запаслись кузовьями, лукошками и плетёными корзинками из ивовых прутьев. На длинные роспуски и телегу насело столько народу, сколько могло поместиться, а некоторые пошли пешком вперёд. Мать с бабушкой сидели на крыльце, и мы поехали в совершенной тишине; все молчали, но только съехали со двора, как на всех экипажах начался весёлый говор, превратившийся потом в громкую болтовню и хохот; когда же отъехали от дому с версту, девушки и женщины запели песни, и сама тётушка им подтягивала. Все были необыкновенно шутливы и веселы, и мне самому стало очень весело. Я мало слыхал песен, и они привели меня в восхищение, которое до сих пор свежо в моей памяти. Румяная Матрёша имела чудесный голос и была запевалой. После известного приключения в тётушкином амбаре, удостоверившись в моей скромности, она при всяком удобном случае осыпала меня ласками и называла «умницей» и «милым барином». Когда мы подъехали к лесу, я подбежал к Матрёше и, похвалив её прекрасный голос, спросил: «Отчего она никогда не поёт в девичьей?» Она наклонилась и шепнула мне на ухо: «Матушка ваша не любит слушать наших деревенских песен». Она поцеловала меня и убежала в лес. Я очень пожалел о том, потому что песни и голос Матрёши заронились мне в душу. Скоро все разбрелись по лесу в разные стороны и скрылись из виду. Лес точно ожил: везде начали раздаваться разные весёлые восклицания, ауканье, звонкий смех и одиночные голоса многих песен; песни Матрёши были громче и лучше всех, и я долго различал её удаляющийся голос. Евсеич, тётушка и мой отец, от которого я не отставал ни на пядь, ходили по молодому лесу, неподалеку друг от друга. Тётушка первая нашла слой груздей. Она вышла на маленькую полянку, остановилась и сказала: «Здесь непременно должны быть грузди, так и пахнет груздями, – и вдруг закричала: – Ах, я наступила на них!» Мы с отцом хотели подойти к ней, но она не допустила нас близко, говоря, что это её грузди, что она нашла их и что пусть мы ищем другой слой. Я видел, как она стала на колени и, щупая руками землю под листьями папоротника,