Прошу читателя извинить меня за то, что придется вернуться со мной назад, в прошлое, но по пальцам можно пересчитать тех, кто знает историю мастера Георга Хенига, как и почему он попал в Болгарию.
В начале двадцатого века, когда по желтым плиткам главной софийской улицы разъезжали коляски с дамами в кринолинах и господами во фраках, когда в городских скверах духовые оркестры играли попурри из «Травиаты», когда Иван Вазов прогуливал свою собаку перед зданием Народного собрания и когда Оперное общество давало первые спектакли, в Софию приехали чешские и итальянские музыканты, чтобы помочь нескольким энтузиастам в создании болгарской музыкальной культуры.
Кто знает, какие муки, невзгоды и лишения претерпели они, выполняя свою миссию. Не стану об этом говорить. Мне стыдно и больно. Большинство из них, разочарованные, вернулись в свои страны. Имена оставшихся в Болгарии почти неизвестны. Они похоронены в энциклопедиях и институтских архивах (и слава богу, что хоть эту дань уважения мы, победоносно шествующие по проложенному ими пути к вершинам мировой славы, им отдали).
Вероятно, был теплый осенний день. 1910 год. К софийскому вокзалу, пыхтя и свистя, подкатил поезд из Чехии. Из окна вагона с веселым удивлением выглянул мастер Георг Хениг — высокий, представительный мужчина лет сорока с русыми волосами и голубыми глазами. В грузовом вагоне ехал сундук с его замечательными инструментами — этими выкружными пилами, кривыми ножами, маленькими стамесками, рубанками, которые я увидел полвека спустя.
— Приехали, Боженка! — сказал он молодой и такой же, как он, голубоглазой женщине. — Вставай, выходим!
Встречали ли их на вокзале? Возможно, капельмейстеры Генрих Визнер и Мазарик — в то время, как и он, молодые и полные энтузиазма.
Мир их праху!
Не знаю, где поселилась семья Хенига и как она жила последующие долгие, томительные, трудные годы. Знаю только, что Георг Хениг играл на контрабасе в придворном оркестре, что он делал великолепные скрипки и что его окружало множество учеников — один другого талантливее. Знаю также, что тогда закладывались основы болгарской школы скрипичных мастеров.
Но ты, Георг Хениг, был ли ты счастлив? Почему не вернулся в родную Чехию, к брату Антону, о котором ты мне столько рассказывал? Там вокруг родового замка простирались зеленые луга, и по этим лугам гуляли буйные кони, тонкий запах волнистого клена и лака стоял в твоей мастерской, где тихая Боженка смотрела на тебя с любовью — ну и что из того, что у вас не было детей, если на твоих скрипках играли по всей Европе?
Не буду доискиваться ни почему ты остался, ни как пережил мучительные годы. Ни какие обиды и огорчения довелось тебе перенести. Главное, что ты остался.
Наверное, было воскресенье, потому что отец мой бывал свободен только по воскресеньям. Остальные дни недели заполняли репетиции и спектакли в Музыкальном театре. Когда не было репетиций и спектаклей, он ходил куда-нибудь подхалтурить, ведь мы были бедны. Мать, которую никуда не брали на работу, была надомницей. Пришивала на старой машинке «Зингер» воротнички к рубашкам. Доходов особых не было, и у матери от этого занятия постоянно было плохое настроение.
Порой, когда настроение окончательно портилось, она застывала, закусив нитку зубами и глядя пустым взглядом поверх машинки. Нога ее продолжала вхолостую нажимать на педаль. В такие минуты она вела воображаемый поединок с семьей Медаровых.
В этом поединке главную роль играл я.
Конечно же, в тот день, скорее всего в начале августа, было воскресенье.
Я встал сам. Очень старательно умылся, пока мать гладила мой кремовый костюмчик. От волнения я ничего не мог есть. Завтрак был просто мучением.
В комнате, к самому окну которой подступала серая потрескавшаяся стена противоположного дома, всегда было сумрачно. Светлее становилось, лишь когда на стену падал солнечный луч.
Но в то воскресенье все солнечные лучи точно рассыпались по полу, из крана струилась солнечная вода, на лице матери сияла солнечная улыбка. Только отец был строг и красив, как мраморная статуя: черный завиток падал на его мраморный лоб, и он откидывал его резким движением головы.
О, какой артист умер!..
Завтрак закончился в торжественном молчании. Снова полагалось вымыть руки.
Потом она проводила нас по коридору, вниз по лестнице до самой двери. Там она встала, скрестив руки, и пожелала нам доброго пути. Словно мы уходили далеко, в другую страну, с какой-то важной миссией.
Отец мой шагал, серьезный и сосредоточенный, в белом чесучовом костюме, от него пахло лавандовой водой. Я плелся за ним и жадно смотрел на то, что происходит вокруг.
А вокруг происходило нечто необыкновенно интересное. Квартал просыпался для своей привычной жизни.
Столяр Вангел стругал доски. Пекарь Йордан перед входом в свою лавку выбивал из фартука белые мучные облака. Деревья по правую сторону улицы выстреливали зеленые снаряды прямо в синее небо, а по улице проезжали телеги, запряженные гнедыми лошадьми, и очень редко — автомобиль.
Стук-стук! Цок-цок! — какими восхитительными звуками заполнялся этот некогда убогий, давно не существующий квартал!
Нам встречались соседи. Они пытались остановить отца и завести разговор, но он пресекал их попытки вежливым отказом: у нас очень важное дело.
Знаете ли вы, куда мы идем? Мы идем заказывать скрипку в одну восьмую, маленькое блестящее чудо, какого мир еще не видывал! На ней я буду играть чарующие мелодии. Я заставлю плакать всю Болгарию. Но громче всех будет рыдать семейство Медаровых. И когда они, обливаясь слезами, упадут к моим ногам…
Мы дошли до улицы Волова и свернули налево. Остановились перед вторым или третьим домом, отец толкнул деревянные ворота. Мы спустились на несколько ступенек вниз — мастер жил в подвале.
Отец позвонил. Послышалось шарканье. Дверь со скрипом отворилась.
Старая, очень старая женщина с ореолом седых волос и почти выцветшими глазами приветливо улыбалась. Боженка.
— Ну, входи, Марин и маленки мальчик, — сказала она.
Мы прошли до конца темного коридора. Отец постучался и, не дождавшись ответа, нажал ручку двери. Я, как меня учили, снял желтую кепочку.
Георг Хениг сидел на высоком стуле перед верстаком и лобзиком вырезал нижнюю деку скрипки, зажатую деревянными струбцинками. Необыкновенно занятные острые ножи, полукруглые стамесочки, блестящие напильнички и другие незнакомые инструменты были разложены на верстаке. Повсюду на стенах висели разной величины формы для скрипок и альтов, в углу стоял отливавший желтым светом толстый добродушный контрабас — в два раза выше меня. Над диваном слева от верстака висели несколько икон и лампадка. Окошки были закрыты пестрыми веселыми занавесками. Пахло лаком, скипидаром и деревом. Я вдыхал эти совершенно незнакомые запахи с большим удовольствием. Полумрак, как в пещере гномов, не гнетущий, а таинственный и уютный.
И сам Георг Хениг походил на гнома. Когда он сполз со стула, оказалось, что тело его в пояснице согнуто, словно перочинный ножик. Руки свисали почти до полу. На нем был кожаный фартук, как у сапожника, и серая рубашка с подвернутыми рукавами. Чтобы посмотреть на нас, ему пришлось задрать голову, при этом глаза его, выцветшие и невыразительные, как вообще у стариков, смотрели куда-то вбок. У него было продолговатое лицо, длинные седые, ниспадающие на плечи волосы и тонкие, едва заметные губы. Как ни был я мал ростом, чтобы поцеловать ему руку, я вынужден был почти опуститься перед ним на колени.
— Здравей, мили колета Марин и велики муж — как злати име? — спросил он, пододвигая табуретку.
— Виктор, — прошептал я, очарованный.
— Име царско! Колико лет у злати Виктор?
— Четыре года и одиннадцать месяцев, — отчеканил я, вытягивая руки по швам моих штанишек.
— Ой! Много! Сиди тут теперь и давай свой мальки руку деду Георги.
Я сел на табуретку. Отец — на диван. Георг Хениг снова взобрался на свой стул. Я протянул руку и доверчиво позволил ладоням старика сжать ее. Они были шершавые и теплые. Он осторожно брал один мой палец за другим, ощупывал суставы, легонько сгибал, измеряя длину своими большим и указательным пальцами. Он будто ласкал меня. Это было новое ощущение, дед мой по отцовской линии умер до того, как я родился, дед по материнской меня не признавал.
Может быть, именно в эти минуты, когда он, определяя размер смычка, измерял длину моих пальцев, я ощутил бесконечное доверие к Георгу Хенигу, и это чувство меня уже никогда не покидало.
Боженка достала из шкафа вишневое варенье, положила в две розеточки и поставила угощенье на верстак. Принесла и две чашки воды.
Пока я ел варенье, благовоспитанно беря понемногу на кончик ложки, отец и Георг Хениг вспоминали давних знакомых. Старик задавал вопросы, расспрашивал про того или другого, его неправильная речь непрерывно пересыпалась возгласами «ой» и «ай». Хорошие новости — «ой», то, с чем он был не согласен, — «ай». Я узнал, что несколько лет (еще до того, как я появился на свет) он подрабатывал в Музыкальном театре, но сейчас уже слишком стар, ему трудно ходить, и у него совсем нет сил водить смычком (ай-ай-ай!).
Так они разговаривали, когда раздался звонок в дверь. Боженка пошла открывать.
И в комнате появился огромный, как туча, черноволосый мужчина со сверкающим золотым зубом. Вдруг стало тесно.
— Ой, мастер Франтишек! — обрадовался старик. — Пришел, добро.
— Заказчики? — пророкотал гость, пожимая руку отцу и похлопывая меня по плечу. — Хорошо живешь на старости лет, не на что жаловаться! Что вы будете заказывать? Скрипку? Альт? Смычок?
— Мастер Франта — мое ученик! — гордо сказал старик. — Добро ученик!
— Вот, Франта, варенье пробуй! — Боженка поставила розеточку перед новым гостем.
— М-м-м, вкусно! — Он в один миг съел варенье, достал платочек, вытер рот и, вставив платочек обратно в карман пиджака, поаплодировал Боженке. Лицо ее просияло от удовольствия.