Отец зажал нос и, в два шага подойдя к окну, широко распахнул его. Солнечные лучи прорвали сумрачную муть, разбежались по комнате и осветили брошенный рубанок, опущенную голову Хенига и угол, где стояла плитка.
Георг Хениг не обращал на нас внимания, не поздоровался с нами. Сидел в той же позе, мелко дрожа.
Наконец сделал мучительную попытку поднять подбородок и взглянуть на нас. Глаза у него были белые, как у брошенной в кипяток рыбы. Грязные пряди волос в беспорядке падали на плечи.
Пятна плесени покрывали серые засаленные стены, которые походили на обвисшие старческие щеки. Они тоже как бы вдыхали и выдыхали, и вся комната наполнялась этим больным дыханием.
Полчища тараканов бегали по полу. Над двумя покосившимися, коричневыми от грязи верстаками висели, как и прежде, формы для скрипок, нижние и верхние деки, разной величины грифы, почерневшие смычки, пучки пожелтелого конского волоса. Контрабаса, стоявшего в углу, уже не было. На этом месте валялся покрытый пылью горшок с застывшим столярным клеем.
Не было и Боженки. Под криво свисавшими нелепыми теперь иконами к стене гвоздем была прибита ее фотография. В нижнем углу был прикреплен кусочек черной ткани. Фотография выцвела и приобрела характерный для старых фотографий коричневатый цвет. С нее смотрела молодая улыбающаяся женщина — отдаленно напоминающая старушку, которую я видел здесь когда-то.
Отец выдернул из штепселя старый разлохмаченный шнур плитки. Ухватил двумя пальцами ручку кофейника и брезгливо понюхал его содержимое.
— Бай Георгий, что это? — спросил он, присев на корточки перед стариком.
Тот переводил взгляд с отца на кофейник. Никакой мысли не выражал этот взгляд, будто перед Хенигом были просто два предмета. Рубашка его была в ржавых пятнах. Воротничок оторван. На подхваченных проволокой брюках не осталось ни одной пуговицы.
— Бай Георгий! — Отец протянул руку и, осторожно взяв его за плечо, слегка потряс. — Что это? — И поднес кофейник к его носу.
Ноздри старика сжались. Лицо искривилось. Он уставился на кофейник, чмокнул губами.
— Это обед для Георга Хенига, — ответил он неожиданно ясно. — Что-то должен кушать. Еще жив, должен кушать.
— Обед? Разве это можно есть?
— Немного уксус, немного вода. Добро для стари Хениг. Хлеб намочил, обедал. Кто ти? Знаю тебе? Мое ученик? Как злати имя?
Отец выронил кофейник. Вода разлилась по полу, побежала под диван и испугала тараканов. Еще сильнее запахло кислым.
Отец выпрямился, посмотрел на меня непонимающе, его всегда горящие глаза потухли.
— Вот… — сказал он, показывая на лужу. — Вот… Беги к доктору Берберяну! Купи булку и молока!
Достал из бумажника деньги и протянул мне. Я бросился на улицу.
Через час, когда я, купив булку, вернулся не один, а с доктором Берберяном, отец уже успел немного прибраться, но отвратительный запах по-прежнему стоял в подвале, хотя оба окна были открыты настежь.
Доктор Берберян, врач софийских музыкантов, высокий толстый армянин с голубыми (нечто совершенно необычное для армянина) глазами и с большим носом, отличался характерным для всех докторов юморком: «Никуда ты не годишься!», или: «Скоро будем кормить червей!», или: «Поп тебе нужен, а не доктор!»
Входя, он уже открыл было рот, чтобы сказать свое любимое «Поп тебе нужен…», но, увидев старика, осекся и некоторое время стоял, широко открыв рот и свои голубые глаза.
Не задавая вопросов, он помог отцу раздеть Георга Хенига. Потом быстро достал из докторской сумки стетоскоп, сунул трубочки в свои волосатые уши и принялся водить им по груди старика.
Хилая старческая плоть ссохлась и пожелтела, как у мумии. Трудно было даже назвать это плотью. Страшное зрелище.
Общими усилиями мы уложили его на спину. Берберян постучал тут, постучал там — старик позволял делать с ним все что угодно, только дрожал и прерывисто дышал.
Наконец врач выпрямился и с угрюмым видом стал засовывать стетоскоп в сумку.
— Доктор… — начал отец, но тот прервал его.
— Свинство. Ужасное свинство! Этот человек умирает от голода.
— Что с ним?
— Я же сказал — он голоден. Конечно, у него болезнь Бехтерева и Паркинсона тоже. Но год-другой он еще поживет, если не умрет с голоду. — И Берберян выругался, а отец в первый раз не рассердился, что ругаются в моем присутствии.
Отец спросил, сколько он должен заплатить, протянул ему деньги, но Берберян оттолкнул его руку.
— Лучше купи ему еды. Ему надо что-нибудь легкое, иначе у него желудок не выдержит. Рисовый отвар или суп из помидоров, в крайнем случае куриный бульон и немного хлеба. — Берберян достал бумажник, вынул несколько купюр и положил на верстак.
— Позор, — возмущенно сказал он. — Я тридцать лет знаю этого человека… Чтобы так его бросить… в этом… — И, махнув рукой, он направился к двери.
Пообещал, что завтра опять зайдет. Снова выругался и вышел.
В комнате царило молчание, только за стенкой слышался лай Барона. Отец вымыл кофейник, согрел молоко, накрошил в него хлеба. Мы поддерживали с двух сторон дедушку Георгия в вертикальном положении, что не требовало никаких усилий. Он весил не больше, чем я.
Поскольку сам он не мог держать ложку, которую нам удалось отыскать, приходилось его кормить, как маленького. Мы не всегда попадали ложкой в узкую полоску его рта, и молоко стекало по подбородку.
Когда мы кончили его кормить, он был совершенно без сил. Мы уложили его, накрыли лоскутным одеялом и ушли.
Отец постучался в соседнюю комнату. Рыжий, приоткрыв дверь, высунул голову.
— Чего вам еще? Назад, Барон! Фу! — Он отпихнул ногой пса, который пробовал прошмыгнуть у него между ног.
— Я хотел вас попросить присматривать за стариком, — сказал отец. — Я оставил молоко и хлеб…
Рыжий захлопнул дверь.
Всю дорогу домой мы молчали. На столе, накрытом скатертью, уже стоял обед. По обыкновению хмурая, мать встала из-за машинки.
— Ну что? — начала она, но отец остановил ее жестом.
Сели за стол. Мы с матерью ждали, когда он что-нибудь скажет. Вдруг он ударил кулаком по столу так, что тарелки подскочили и суп пролился на скатерть.
— Если я еще раз в этом доме услышу слово «бедность», — произнес отец с жутким спокойствием, — если я хоть раз услышу это словечко от кого бы то ни было, то ему не поздоровится. Приятного аппетита! Ешьте! — закричал он, и мы усердно принялись за остывший суп.
С этого дня Георг Хениг стал четвертым членом нашей семьи. Каждое утро я относил ему завтрак, а к обеду мать готовила мне три кастрюльки, поставленные одна на другую, и я отправлялся в подвал, где отец делал каркас буфета.
Старик поправлялся на удивление быстро. Сейчас я думаю, что, может, не голод довел его до состояния, когда он казался живым мертвецом, а убийственное одиночество и полная беспомощность, на которые он был обречен, сидя в своем мрачном подвале (а может быть, все вместе взятое).
Мать прислала пару чистого нижнего белья, рубашку и брюки. Отвести старика в городскую баню было немыслимо. Как смогли, мы выкупали его в алюминиевом тазу. Он терпеливо сносил сложную процедуру, бормоча молитвы на смеси чешского, болгарского и латыни. Убрались, как сумели, в комнате, но когда мать пришла, чтобы повесить занавески, она чуть не задохнулась от того же тяжелого запаха.
Соседи Хенига реагировали на наше присутствие с раздражением и неприязнью. Когда кто-нибудь из нас приходил (дедушка Георгий дал нам ключ от входной двери), Рыжий тут же выскакивал в коридор вместе с Бароном, норовил толкнуть пришедшего, ругая нахалов, шляющихся по чужим квартирам.
Мы старались не обращать на это внимания.
Отец притащил из Музыкального театра обструганные доски, фанеру, взятые у Вангела инструменты — в общем, все, что ему было необходимо для буфета. Дома он проводил вечера, склонившись над листом картона из моего альбома для рисования, не расставаясь с циркулем и треугольником, занятый сложными вычислениями.
Труба отдыхала в футляре.
Он извлекал ее только, когда шел на спектакль или репетицию. В последнюю минуту. Дунув два-три раза, сбегал вниз, не сказав «до свиданья», потому что голова его была забита цифрами и всевозможными геометрическими фигурами.
Мы старались не шуметь. Я и не думал о том, чтобы играть гаммы и арпеджио, А он и не вспоминал, что мне надо заниматься. В общем, жилось чудесно.
Музыка надолго покинула наш дом.
Несколько дней отец посвятил тому, чтобы вычистить инструменты Георга Хенига, хотя они были слишком маленькие и ему пригодиться не могли. Они валялись в полусгнившем ящике, от которого пахло дохлыми мышами. Отец извлекал их по одному, осторожно протирал смоченной спиртом тряпочкой и клал на большой кусок полотна, расстеленный на верстаке.
И вот перед нами предстал прекрасный комплект инструментов для изготовления скрипки — изящные пилы с изогнутыми ручками, сверла, которыми просверливают дырочки в полмиллиметра, рубаночки величиной с детский палец, рубанки побольше, грациозные формы для всех видов скрипок, в которых дерево стягивают маленькими струбцинками и оставляют какое-то время полежать, острые ножи, колодки.
Вычистив всё, отец замер как зачарованный. В полумраке подвала от инструментов исходило синевато-красное свечение, на них блестели капельки машинного масла, теплым и благородным был коричневый цвет ручек, ставших такими от долгого употребления.
— Бай Георгий, откуда у тебя это богатство?
Хениг сполз с дивана. Голова его была почти на уровне колен. Руки затряслись еще сильнее, когда он принялся ощупывать инструменты.
— Дал отец Иосиф, — ответил он, — когда я бил злати дете, как Виктор, отец подарил, чтоби я стал мастер.
— Твой отец тоже делал скрипки? — спросил я.
— Отец бил велики мастер. Скрипки делал. И виолончель. И бас. Его отец — дедо мой, не помнил злати име — тоже бил велики мастер.
Он с трудом взобрался опять на диван и лег спиной к нам.