Детские истории взрослого человека — страница 15 из 29

Отец снова полез в ящик и достал оттуда лежавшие поверх толстого слоя стружек деревянные пластины, старательно завернутые в кусок шерстяной ткани.

— А это что? — спросил он, перекладывая их из одной руки в другую и постукивая по ним ногтем.

— Дерево для скрипки, — ответил старик, не поворачиваясь. — То, что держит сейчас, клен, со Шпиндлерова мельница, из Бохемия. Это для ее нижни деки. Сто лет… Добро дерево. Слишал, какой тон дает? Слишал звук?

— Не слышу, — признался отец.

— Не слишал… то, что держит, дерево из Миттенвальд, для деки. Сам сушил, когда бил злати дете. Слишишь глас?

— Нет…

— Не слишал… заверни добро, положи обратно. Сохнет, собирает глас. Добро дерево, стари дерево.

Отец бережно завернул пластины в шерстяную тряпку, положил на стружки и поверх них — инструменты. Долго еще они лежали вот так в ящике.

* * *

Были каникулы, и большую часть времени я проводил у Георга Хенига, даже когда отец был занят на репетиции и у него не оставалось времени на буфет.

Весть о том, что он делает буфет, молнией облетела квартал и изменила наше социальное положение. Если прежде мы были бедными, как все, то тут мы вдруг превратились в изменников, гнилых интеллигентов, в отступников, выскочек и вообще временных жильцов.

Мои сверстники, и без того презиравшие меня за игру на скрипке, запрезирали меня еще больше.

Я не имел ничего против — эта полная отверженность соответствовала полюбившейся мне идее об абсолютной бедности. Мне нравилось быть бедным! Под влиянием книги Мало я хотел быть бедным, моим идеалом был бедный Реми. Я мечтал быть беднее и лучше его.

Иметь буфет в то время было почти то же, что построить трехэтажную дачу с бассейном в наши дни. Квартал был оскорблен и разочарован. Отец не занимал больше денег у Роленского. Походка его стала тверже и уверенней. Стоя в очереди, мать уже не была робкой и тихой, не пела в общем хоре бедных. Напротив — посылала маленькие отравленные стрелы в сердца соседок, сообщая им последние новости о буфете. Например, о левом ящике: с какими трудностями столкнулся ее муж, собирая левый ящик. И как он их преодолел. Что в нем будет лежать. И как замечательно он будет гармонировать с правым ящиком. Главная трудность, конечно, достать подходящую краску: ящики должны быть синими на общем белом фоне, в то время как муж настаивает, чтобы весь буфет был синий, а только два ящика белых — а каково их мнение? Она возвращалась домой, и легкая победоносная улыбка играла на ее лице, пока она вдевала нитку в иголку и складывала воротнички в стопку слева от машинки, иногда при этом она даже напевала.

Квартал сгорал от зависти. Жены ругали мужей за то, что они сидят целыми днями в пивнушке, и ставили в пример моего отца. Мужья пили еще больше и поносили его, вымещая злость на женах. Фроса заставила Йорде проторчать целые сутки на лестнице, когда он опять застрял в щели, словно пленника, всецело зависящего от ее милосердия.

На следующий день их дети Митко, Любка и Лили без всякого повода здорово меня отлупили…

При одном упоминании имени моего отца Манолчо схватился за топор и изрубил в куски кровать, стол и стулья, затем выбежал на улицу и в бешенстве принялся рубить фасад дома, ругая фашистов. Его отправили в штаб дружинников. Протрезвившись, он не помнил, что наделал накануне, снова напился до посинения и умер бы, наверно, если б ему не было суждено умереть через год.

Мать моя обычно вешала белье сушиться в коридоре. Идя в уборную, Роленский на него плевал. Плевал и на обратном пути. Меньше всего основания плевать имел он, мерзавец, потому что у него буфет был еще до 9 сентября 1944 года. Однако мать выследила его и застала на месте преступления, когда он застегивал ширинку и плевал на белье. Она замахнулась на него утюгом и разбила бы ему голову, если бы не подбежала Роленская и не спасла его. «Кулачка! — кричала та, вцепившись матери в волосы. — Не смей трогать Воробышка!» (когда они не обзывали друг друга потаскухой и потаскуном, они ласкательно говорили друг другу: «Воробышек»).

Дня не проходило без скандала. Так как по моим тогдашним представлениям «бедность» и «скандал» были понятия несовместимые, я предпочитал ходить к Георгу Хенигу и проводить там почти все время.

Взяв три кастрюльки с едой, я отправлялся туда и, когда меня спрашивали, куда же это я иду, отвечал скромно, опустив глаза: «Кормить дедушку Георгия».

Наконец я нашел деда по своему вкусу — ужасно бедного, бесконечно доброго, с внешностью волшебника из сказки, знающего множество тайн, явившегося из неведомой далекой страны и говорящего на магическом языке, владеющего странным ремеслом и страдающего, как святой…

Я входил в подвал, не боясь Барона и Рыжего. Страх внушала мне его жена — здоровенная, с растрепанными светлыми волосами, в бесформенном черном халате. Дыша перегаром, она ругалась еще хуже своего мужа.

Толкнув ногой деревянные ворота, я спешил отпереть дверь в квартиру, быстро входил в комнату и ставил кастрюльки на верстак. Потом садился на табуретку и ждал, когда дедушка Георгий посмотрит на меня.

Я всегда заставал его в одной и той же позе. Он сидел на диване, согнувшись и положив трясущиеся руки на колени, весь погруженный в раздумья.

А может, Георг Хениг ни о чем и не думал. Может, мысли и воспоминания кружили вокруг его седой головы, словно бабочки вокруг лампы — она горит себе и не ведает ни о чем.

Тусклый свет освещал пол. Скелет буфета маячил в углу. Формы скрипок уныло висели по стенам, очерчивая пустые грушевидные, подобные печатям безнадежности, пространства. Второй верстак, на котором когда-то работал Хениг, поскрипывал и потрескивал, точно ломались его старческие кости. Верстак становился все ниже, постепенно приближаясь по росту к хозяину. Темным пятном выделялась фотография Боженки на стене между иконами и лампадой, которую никто не зажигал, потому что у дедушки Георгия не хватало денег на масло, а мой отец был атеист и не считал нужным ее зажигать.

Когда после долгих минут молчания Георг Хениг поднимал голову, неуверенная улыбка медленно растягивала его тонкие губы, и я догадывался, что ему стыдно за кастрюльки, синеющие на верстаке.

Я быстро понял, что ему неудобно есть при мне, и пока он ковырялся ложкой, я чаще всего вертелся около буфета, ложился в него, как в гроб, — он был достаточно велик, чтобы вместить меня, или я был достаточно мал, чтобы поместиться в нем, — снимал формы со стен, вертел их, рассматривая, сжимал и разжимал струбцинки или разглядывал иконы.

— Что это за женщина?

— Матерь Божия.

— Но ведь Бога нет? Как же у него может быть мать?

— Ай-ай-ай! Есть Бог, есть мать, добра, как твоя злата мать.

— А этот младенец — он тоже Бог?

— Он син Бога. Младенец Иисус. Как ти син твоего отца.

— А где его отец?

— Отец не видно. Он везде… Тут на земле, там на небе.

— Они что, развелись?

— Как?

— А так, он пил и бил ее, как Манолчо, они жили бедно, и, раз он о них не заботился, они развелись.

— Ай! Глюпости! Бог заботится для всех: тебе, мне, твоя злата мать, отец…

— Обо мне отец заботится, а мы заботимся о тебе.

— Много благодарен, пусть живет сто лет твоя злата мать и отец. Но Бог заботится за стари Хениг, помилуй брат Антон, помилуй отец Иосиф и жена Боженка Хенигова.

— Почему же мы бедные, если он о нас заботится?

— Не бедни. Ти не беден.

— Бедный! И ты тоже бедный. И мой отец. Мать была богатая, но у них все национализировали, и теперь она тоже бедная.

— Не беден, — вздыхал Георг Хениг, — но мальки, инфант…

Я чуть не плакал от обиды.

— Я бедный! Во всем квартале нет никого беднее меня!

Тогда Георг Хениг вставал, волоча ноги, подходил ко мне, брал меня за плечо трясущейся рукой и заставлял опуститься на колени перед иконами.

Становился сам на колени рядом и шептал:

— Ти не беден! Я глаза видел, я знаю тебе! Может, квартал беден, но ти не беден. Цар! Цар Виктор, как цар Давид, цар Саул, цар Соломон… — И он называл незнакомые имена, среди которых я улавливал имена его жены Боженки, брата Антона, отца Иосифа, имена моего отца и моей матери, его собственное имя, — Георг Хениг молился за всех. — Говори: Аве Мария…

— Аве Мария…

— Грациа плена…

— Грациа плена…


…Я уходил, полный путаных представлений о Боге, о Божьей Матери и их сыне, об их сложных взаимоотношениях, о моей бедности, а в ушах у меня звучал настойчивый голос: «Не беден! Ти цар!»

Какой царь? Почему царь?

Мне совершенно не хотелось быть царем.

— Мама, мы бедные? — спрашивал я, когда мы с отцом, вернувшись со спектакля, садились ужинать.

— Бедные. Ешь.

— Перестань болтать глупости! Мы не бедные. Ешь.

— Дедушка Георгий сказал, что я царь.

— Гениальный трубач и царь — не слишком ли много мне одной? Ешь.

— Не болтай глупости! Никакой ты не царь. Ешь.

— Он сказал, что есть Бог. Бог женат на Божьей Матери, а она ему родила сына Иисуса.

— Был бы на свете Бог, мы не жили бы так… Ешь.

— Как?

— Так, как сейчас… Ешь…

— Нет никакого Бога! Ни Божьей Матери! Ни Иисуса! Все это выдумки!

— А зачем он меня обманывает?

— Он тебя не обманывает… Видишь ли, он очень стар. Старые люди считают, что Бог есть. А на самом деле его нет.

— А вы когда станете старыми, тоже будете верить, что Бог есть?

— Может, и будем верить, если нам больше ничего не останется…

— Хватит! Надоело! — кричал отец, отодвигая стоявшую перед ним тарелку. — Ешьте! Только некультурные люди разговаривают за столом.

Мать садилась за машинку. Отец, прикрыв газетой лампу, погружался в вычисления. В более темной половине лежал я, накрывшись одеялом с головой, и рассуждал: царь, Бог…

Думал, стоит ли ждать, покуда постарею, чтобы поверить в него? Не лучше ли поверить в него сегодня? Бог, Иисус, Давид, Соломон, Аве Мария, Антон, Иосиф, Манолчо, Фроса, Стамен, Вангел, Каин и Авель, Митко, Лили, Любка, Георг Хениг, Йорде, бедный Реми, царь Виктор… о, как сложен мир!