Большая тень выплывала из угла, я различал усы, знакомые по пожелтевшей фотографии, которую я отыскал в сундучке Хенига, сверкали рыцарские доспехи, на стене проступала и тень лошади. Тень вздрагивала, то уменьшаясь, то увеличиваясь, плясала по влажной стене, словно темные языки пламени, мне слышалось отдаленное ржание и топот копыт.
Старик жевал губами, тер глаза рукавом, с трудом залезал на диван. Вертелся с боку на бок, пытаясь удобнее умоститься среди продавленных пружин. Колени его поднимались так высоко, что почти касались подбородка. Он лежал, обратив лицо в угол, и глаза его белели еще печальнее.
— Скажи им, что ты живешь хорошо, — умолял я его, — мы заботимся о тебе, я каждый день ношу тебе еду. Скажи им, что я буду носить тебе еду, пока ты жив. Побудь с нами еще немного. Скажи, пусть подождут.
— Сказал, но Боженка плачет.
— Она голодная?
— Не голодна, Господь Бог кормит всех.
— Может, он сегодня забыл ей принести поесть?
— Бог не забудет, у него все сити. Еда добра… Виктор, дай мне окурок.
— Возьми сигарету. Папа говорит, окурки курить вредно.
— Уже ничего не вредно для стари Хениг, просим Виктору, дай окурка.
Старик затягивался несколько раз, красноватый огонек на мгновенье жалобным светом освещал его морщинистое лицо. Темнота сгущалась, тени расплывались, пока совсем не исчезали.
— Дедушка Георгий, они ушли?
— Ушли.
Я вздыхал с облегчением, что и в этот вечер он остался с нами, не ушел к своим теням. Я мечтал выучить чешский язык, чтобы разговаривать с ними так же, как он. Я не верил, что он достаточно убедительно пересказывает то, что я хотел им сказать. Я ничего против них не имел. Они казались мне даже интересными, но я боялся, что однажды вечером они уговорят его и он вместе с ними растворится в темноте. Окурок его блеснет в последний раз, и он исчезнет. И тогда я навсегда останусь один в этом подвале. За стенкой будет лаять Барон, мне будет страшно выйти из подвала и возвратиться домой. Как я объясню родителям, что дедушка Георгий ушел с тенями? Они даже в Бога не верят. Решат, что я все это придумал. Они и без того называют меня фантазером.
— Дедушка Георгий, научи меня говорить по-чешски.
— Научи, если ти хотел. Легко научи, ти умни. Цар Виктор!
— Как сказать «здравствуй»?
— Добри ден.
Как просто. Я выучу язык теней. Никто не будет понимать, о чем мы говорим между собой. И когда дедушку Георгия придется отпустить к его теням, я уйду вслед за ними. Его брат Антон посадит меня на лошадь, сядет сам и заиграет на валторне, чтобы Бог слышал, что мы едем. Пусть ждет, пусть накрывает на стол!
Приближалась середина сентября, а с ней и новый сезон в Музыкальном театре. Обычно в эту пору отец играл на трубе с утра до вечера, а в промежутках занимался оркестровкой клавиров, переписывал партитуры и делал переложения скрипичных концертов для трубы под осуждающим взглядом матери и под монотонный аккомпанемент швейной машинки.
Мать не верила в блестящую карьеру отца, не разделяла его иллюзий и сомневалась в его таланте, что он воспринимал с холодным, гордым молчанием. Однако этой осенью труба, никому не нужная, покрывалась пылью. Ноты лежали в папках, а отец отдавал весь свой талант и силы буфету.
Работа настолько его увлекла, что в какой-то момент он и сам стал похож на буфет: столь же безмолвный, далекий нам и чужой. Не от мира сего. Мне казалось, он забыл о конечной цели своих трудов. Он делал буфет ради буфета — с необыкновенной страстью. Мать моя тоже уловила это его настроение, но неверно истолковала. Соседи, сгоравшие от желания стать свидетелями отцовской неудачи, нанесли контрудар. Они принялись намекать на непонятную, мол, причину задержки: за столько времени каждый из них сделал бы сто буфетов, и еще неизвестно, где он пропадает — уж такой красавец наверняка завел себе богатую любовницу.
Жены снова полюбили своих мужей и, завидев мать в очереди, бросали на нее сочувственные взгляды. Если она заговаривала о буфете, они не поддерживали разговор и смотрели без всякого выражения прямо ей в глаза, а за ее спиной шушукались, прикрывая рот ладонью. Она начала ронять тарелки. И с каменным лицом сгребала осколки. Особенно часто она роняла их, когда отец, изнемогающий от усталости, возвращался от Хенига.
— Отчего бы тебе не выбрасывать их прямо в окошко? — предлагал он. — Зачем утруждаться, подбирать осколки?
Она открывала окно, хватала тарелку с полки и швыряла ее вниз. Через несколько секунд долетал звон разбивающейся тарелки.
— Если ты будешь продолжать в том же духе, скоро у тебя нечего будет поставить в свой буфет.
— Ах, — произносила она с убийственной иронией, — мой буфет? Неужели я доживу до того времени, когда у меня будет мой буфет?
— Может, и не доживешь. Может, доведешь меня до того, что я убью тебя раньше, чем доделаю его.
— Отчего бы нет? Возьми у Манолчо топор. Потом будешь спокойно жить со своим буфетом. Все давно знают, какой он из себя. Одна я, дура, не знала.
— Ах вот что? И какой же именно?
— Со светлыми волосами, верно?
— Ого! — Он поднимал палец кверху. — Внимание! На сцене появляются блондинки!
— Весь квартал знает, что у тебя любовница!
— Да! Из дерева. Такая же бесчувственная, как ты.
— Хоть из золота! Это меня нисколько не волнует! Делай, что хочешь. Ты всю жизнь делаешь только то, что ты хочешь.
— Нет, на сей раз я делаю то, что хочешь ты!
После подобного разговора они ложились спать, не ужиная. Тень буфета — теперь уже реальная — пролегала между ними.
А сам буфет рос в высоту и ширину, занимая все больше места в подвале Георга Хенига, грозя и вовсе его поглотить. Он возвышался над головой отца, созерцавшего его сверху донизу, стоя перед ним с молотком или сверлом в руках, как Микеланджело перед своим Давидом. В сущности, буфет был готов. Оставалось просверлить желобки, чтобы вставить стекла, привинтить ручки к ящикам и покрасить. Но как истинный артист отец не хотел комкать финал. Он углубленно вникал во все детали. Менял винты и болты. Открывал и закрывал дверцы. Прикрыв глаз, вслушивался, не заскрипят ли. Если слышался хоть малейший скрип, он бежал покупать новые дверные петли, чтобы сменить прежние.
Рыжий и его жена относились к нам все более враждебно. Всякий раз, подходя к двери, я останавливался, опустив кастрюльки на пол, и крестился трижды (так научил меня дедушка Георгий), молясь о том, чтобы, когда я войду, они не выпустили Барона в коридор. Отец грозился обстругать псу уши самым большим рубанком, но это было слабое утешение. Я предпочитал бы не встречаться с псом. Однако, услышав, что я вхожу, они выпускали его, и громадная собака прыгала вокруг меня, заходилась в оглушительном лае, хрипя от злости. Ноги у меня подкашивались, я едва доходил до двери Хенига.
— Плоха собака, плохо животно, — озабоченно бормотал Хениг. — Скажи твой отец, чтоби не пускал тебе один. Хозяин плохи, собака плоха.
— Да я не боюсь, — убеждал я его, хотя поджилки у меня тряслись.
— Я знаю, но не ходи один. Ходи с отцом.
Я стал ходить с отцом.
Однажды утром мы еще издалека, на перекрестке улиц Искыр и Волова, услышали собачий лай. Мы заспешили к дому, из которого доносились крики Рыжего и его жены. Что он кричал, нельзя было разобрать, потому что голос его заглушал голос жены. Мы бегом бросились к дому, отперли дверь и влетели в коридор. Барон кинулся к нам, встал на задние лапы, злобно лая. Дверь в комнату Георга Хенига была открыта настежь, он лежал на диване, сжавшись в комок. Рыжий с женой стояли, наклонившись над ним.
— Убери свою зверюгу, не то хуже будет! — закричал отец. — Что вам тут надо? Чего вы пристали к старику?
Ступая угрожающе, как борец, Рыжий пошел на нас, придвинулся к отцу почти вплотную, упер руки в бока. Серые его глазки впились в лицо отца.
— Ах ты подлец! — процедил он. — А что ты скажешь, если я спрошу, чего тебе здесь надо?
— А ну отойдите! — закричал отец, и синяя жила вздулась на его мраморном лбу. — Убирайтесь сейчас же!
— Сам убирайся! — истерически завопила стоявшая позади Рыжего толстая женщина. — Убирайся к черту со своим стариком. И не выламывайся, а собирай стариковские манатки и дуй отсюда!
— Что вы себе позволяете, — ответил отец, — здесь уже сорок лет, как мастерская музыкальных инструментов. Перестаньте издеваться над стариком.
— Если это мастерская музыкальных инструментов, — с издевкой произнес Рыжий, — то где патент? Старичок-то, оказывается, уже сорок лет живет здесь.
— Марин, оставь соседа, не говори, молим… — произнес Георг Хениг. — Вы люди или не люди?
— Люди! Люди! Мы тут теснимся вдвоем в одной комнате, а старикашку не тронь. Да ему уж давно помереть пора, а он все не помирает. Занял один целую комнату, а теперь еще и сдавать ее придумал! Мастер! Я тебе такого мастера покажу — своих не узнаешь! Ну ладно, пошли! — Он схватил жену за плечо и толкнул ее перед собой. Они ушли в свою комнату, оставив пса с лаем носиться по коридору.
— Дедушка Георгий, что они от тебя хотят?
— Хотел, чтоби я ушел из своя дом.
— Как это ушел? Не волнуйся. Никто не имеет права выселить тебя из квартиры.
— Нет документа.
— Как так нет документа?
— Нет.
— Не может быть. Ты его куда-нибудь засунул.
— Все в сундуке лежал.
— Достань посмотри!
Я вытащил деревянный сундучок из-под дивана, но никаких нужных документов в нем действительно не оказалось. Только связка писем в пожелтевших конвертах с оторванными марками, фотографии — Боженка и Георг Хениг, брат Антон, одетый рыцарем, верхом на коне, держит валторну. Боженка одна перед замком, вокруг — луг, диплом, написанный на толстой бумаге красными и черными чернилами, с круглой печатью. Все, кроме документа, подтверждающего, что старый мастер, чех по национальности, Георг Йосиф Хениг, имеет право жить в этой лачуге до самой своей смерти, имеет право провести в относительном спокойствии остаток своих дней в грязном, сыром и запущенном подвале на улице Волова. Отец растерянно пожал плечами.