- Замечаю я у тебя, Васька, большой интерес к военному делу. Видно, быть тебе ефрейтором или унтерем, - говорил мне Игнашка, уже потерявший всю свою важность.
Вскоре вернулся в деревню и второй наш солдат- Ларион. Он приехал на паре лошадей с колокольчиком, привез с собой много добра. Мы ходили к нему смотреть это добро: сапоги со множеством складок, как у гармони, костюм, рубаху сатиновую, пояс с кисточкой, пальто.
Про войну Ларион рассказывал неохотно и неинтересно, больше о том, как офицеры в карты играли. Вскоре выяснилось, что он служил денщиком, ехал со своим офицером на войну, но не успел доехать - война кончилась; а добро, привезенное с собой, получил в подарок от какого-то московского купца, решившего принести жертву в пользу отечества.
Первое время Ларион ходил по деревне во всех своих нарядах. Мы, ребята, бегали за ним толпой. И взрослые мужики подходили к нему и рассматривали его обновы. Но прошло немного времени, и нужда заставила Лариона распродать все, что он привез. Снова он стал одеваться так же, как одевались все в деревне, и мужики перестали им интересоваться, так же как Игнашкой.
Другие толки пошли по деревне - о том, что в городах рабочий народ борется за волю и что во всех губерниях крестьяне идут против помещиков, хотят их землю между собой делить.
У нас помещиков не было, но и наши мужики ждали, что для них тоже должно быть какое-то облегчение, толковали о каких-то правах и новых порядках, ругали волостное начальство за то, что оно скрывает что-то от народа.
Когда один мужик, работавший в Питере, вернулся в деревню, все спировские собрались у него в избе. И отец потом говорил:
- Крови-то сколько пролито в Питере!
И спрашивал его:
- Драка, что ли, была?
- Какая там драка, Васька! - И без драки кровь лилась рекой.
Я не понимал: как это так? Если драки не было, откуда же кровь?
Услышал про баррикады в Москве и тоже не понял, что за баррикады. Спросил отца. Он сказал:
- Поперек улицы навалят чего попало - вот тебе и баррикады.
- А как же ездят по улицам? - удивился я.
Отец рукой махнул:
- Где уж там ездить, когда стрельба идет!
Вот и пойми, что такое баррикады! А объяснить никто не хотел: не твоего, мол, ума дело, мал еще разбираться в таких вещах.
В волости появились стражники. Они ходили по деревням, придерживая болтающиеся на боку шашки, расспрашивали мужиков о ссыльных, которых в нашей волости становилось все больше и больше.
Стражники говорили, что ссыльные люди опасные, что они идут против царя-батюшки. Мужики соглашались, что против царя грех идти, это все равно, что сыну против отца. Однако о ссыльных отзывались хорошо: живут степенно - водки не пьют, не дерутся, грубо не выражаются, и все люди мастеровые - могут при надобности ведро или чайник починить; некоторые даже в кузницах работают, и деревенские кузнецы хвалят их.
Один из ссыльных, живущих в Шуринге, часто заходил к нам в Спирову, бывал в нашей избе, разговаривал с отцом и другими мужиками, собиравшимися у нас. В деревне все называли его просто Анисим, как своего деревенского, но относились к нему с особым почтением. Он ходил в хороших полулаковых сапогах и под пиджаком носил всегда чистую сатиновую рубашку.
Не знаю, о чем Анисим разговаривал с мужиками, - разговор был для меня непонятный; помню только, что отец часто говорил о нем:
«Ума палата человек!»
Мне хотелось быть солдатом, а от Игнашки я уже знал, что солдат должен защищать веру, царя и отечество. И я спрашивал отца:
- А чего же он, если умный, против царя идет?
Отец, смеясь, щелкал меня по носу, как это всегда делал, если я задавал ему вопрос, на который он не мог или не хотел мне ответить.
Как-то слушал я, как Анисим толковал с мужиками, старался понять, о чем идет разговор, и от натуги рот разинул. Анисим поглядел на меня и рассмеялся:
- Гляди, чтобы ворона в рот не влетела!
Трудно мне было разобраться в том, что происходило тогда в деревне.
Вот стражник Ерема, которого все терпеть не могут, ходит в праздники по деревне и, как только услышит, что где-нибудь запели незнакомую песню, сейчас же подхватит свою шашку и бежит туда.
Я бегу вслед за ним - думаю, что там поют запретную песню, хочется послушать, а оказывается - «Сени, мои сени».
- Кто пел? - накидывается Ерема на парней и девок, гуляющих на улице.
- Сам видишь - все поют! - смеются парни.
А кто-нибудь из девок с удивленным видом спрашивает:
- А что, дядя Ерема, и «Сени» уже нельзя петь?
- Чего вы мне голову дурите! - сердится Ерема. - «Сени» пойте - кто вам их запрещает петь? А запретных песен чтобы не слышал!
Парни пожимают плечами:
- А какие это запретные песни? Мы запретных песен не знаем.
Ерема грозит им кулаком… И вдруг начинает прислушиваться.
Я тоже прислушиваюсь: опять с другого конца деревни доносится какая-то незнакомая песня.
Снова Ерема подхватывает свою шашку и бежит, я - за ним вдогонку. И снова, пока мы с ним бежим, незнакомая песня затихает, и ее сменяет «Сени, мои сени».
Однажды, когда Ерема так вот, сопровождаемый мальчишками, бегал по деревне в погоне за запретными песнями, не по росту длинная шашка его подвернулась ему под ноги, и он растянулся посреди улицы. Я бежал позади Еремы и с разбегу налетел на него.
Под дружный хохот всей деревни Ерема поднялся на ноги и излил свой гнев на меня:
- Мерзавец, начальству под ноги кидаешься!
А потом обрушился на мужиков и баб, смеявшихся над ним.
- Революцию разводите тут! - кричал он.
Так я впервые услышал слово «революция».
ЖИЗНЬ ИДЕТ
В стороне от Онеги, в лесной чаще, лежат два озера: Кармоозеро и Ундозеро. Жителей приозерных деревень у нас называли озеряками. Весной и осенью они жили оторванные от мира. В эти времена года от них нельзя было никуда ни проехать, ни пройти - лесные дороги становились хуже топкого болота.
Среди озеряков тоже были ссыльные. Там их было еще больше, чем в наших прионежских деревнях.
Как-то зимой донеслась до нас весть, что ссыльные с озер, собравшись большой толпой, идут в нашу сторону.
Никто не знал, куда и зачем они направляются. Думали всякое: может, достали оружие и идут против власти, как рабочие в городах, а может, к себе домой хотят пробраться, пока не наступила распутица.
Начальство всполошилось, послало отряд стражников на лошадях, чтобы они перерезали путь ссыльным.
Через несколько дней стражники вернулись, и Ерема хвалился у нас на деревне, как они с урядником залегли в кустах у дороги, дождались ссыльных и открыли по ним пальбу из ружей. Одних поубивали, других поранили, а остальных угнали обратно на озеро.
Мужики слушали Ерему молча, а потом, собираясь по избам, говорили про ссыльных:
- А может, они шли в лавку к Плешкову купить сахару або чая… Там, на озерах, чего купишь! А как начнется распутица, оттуда не выберешься.
О Ереме мой отец говорил:
- Шкура! Под лед его в Онегу спустить!
Мужики испуганно оглядывались:
- Ты, Леонтий, потише! Дойдет до начальства - на каторгу упекут.
- А что каторга? - мрачно говорил отец. - Без коня да без коровы и мужицкая жизнь, может, не слаще каторжной.
- Это-то верно! - соглашались мужики. - А все ж таки, Леонтий, ты потише. Вон гляди - Васька твой слушает и на ус мотает.
Отец оборачивался ко мне, и взгляд его становился светлее:
- Слушаешь, Васька? Ну и слушай? Чего нам, Буйдиным, бояться?
Потом он вздыхал и говорил:
- Ваське-то что! Ваське все нипочем - ему были бы только бахилы в училище бегать.
Потолкуют мужики и разойдутся, а жизнь в деревне идет своим чередом.
Приходит масленица - веселая пора. Хозяйки пекут и варят к празднику.
А у нас отец, уехавший в лес на заработки, еще не вернулся, и поэтому мать ничего не стряпает.
В воскресенье - гулянье на санках. Есть нее у нас в волости такие богатые мужики! Сбруя на лошадях вся в блестках, на санках - дорожки, одеяла цветные, бабы сидят в шелковых и атласных платках. Обгоняя друг друга, мужики хвастаются прытью своих коней и своим богатством.
Смотрю я в окно на веселую улицу, и обидно мне, что богатые празднуют масленицу, а мы сидим дома голодные.
- Ничего, сынок, потерпи до вечера, а вечером, может, кто принесет нам щей, - говорит мать.
- Настасья большой горшок щей сварила, - сообщает Иван, побывавший уже утром у соседки.
- Ну вот, глядишь, и останется у них - тогда принесет, - говорит мать.
Воскресенье - прощальный день масленицы. В понедельник уже пост, скоромного кушать нельзя; все, что приготовлено, надо съесть в воскресенье, а если остается, отдать бедным.
Таков обычай. И вот целый день ждешь, останутся ли у Настасьи щи в горшке.
Наступает вечер, я уже теряю надежду на щи, и вдруг открывается дверь, в избу входит Настасья - несет горшок.
- Здравствуйте, добрые соседи! - говорит она, помолившись на икону.
- Садись! - приглашает мать.
- Сидеть-то некогда. Вот возьмите остаточек наших щей, не побрезгайте и простите нас, грешных, если в чем согрешили, - говорит Настасья, подавая горшок и, по обычаю, низко кланяясь.
- Спасибо, - благодарит мать, беря горшок, тоже низко кланяется и говорит: - Бог простит грешных, а вы перед нами ни в чем не провинились.
Соседка уходит, а мы садимся за стол и жадно поедаем жирные щи.
Теперь я сыт и доволен минувшим днем. Можно и спать ложиться, хотя с улицы еще доносятся веселые голоса и песни.
Мало у кого в нашей деревне хватало своего хлеба дольше чем до масленицы. Проходила масленица, и мужики начинали низко кланяться старику богатею Докучаеву в надежде задобрить его своей почтительностью и выпросить пудик в долг, под заклад или под летнюю работу.
Особенно низко кланялся Докучаеву мужичок, по прозвищу Еляш, отец моего товарища Степки. Далеко еще Докучаев идет, подвыпивши, протяжно напевая себе что-то под нос, постукивая палкой, а Еляш уже поджидает его у своей избы, выходит на дорогу, чтобы снять шапку и поклониться: