В любом случае, это не звери, конечно, их так назвали, но нам их никто не показывал. Можно подумать, что и сам автор басен никогда их не видел. А еще в конце каждой басни есть мораль, какие-то плоские и обыденные рассуждения, производящие впечатление, что все сказанное ранее говорилось лишь для того, чтобы к ним подвести, словно это теорема, заканчивающаяся словами «что и требовалось доказать». Если б были в них хотя бы какая-нибудь ритмичность, какой-нибудь различимый темп, перекличка звуков, прекрасный хоровод рифм… Вовсе нет! Только покажется, что поэт двинулся в эту сторону, как он сразу неуклюже валится в какой-то обрыв. И как после великих хоров Ламартина выносить это терпкое соло на дудке?
Почему романтичный мастер ничего не сказал об этом, прибавив, что он – Альфонс де Ламартин – наделен гораздо большим талантом, нежели Жан де Лафонтен? А если бы кто сомневался, он воззвал бы к суду наших школьников. Зачем выдумывать какие-то обвинения в безнравственности? Они скорее как-то примиряют нас с Лафонтеном. Мы так торопились стать взрослыми мужчинами, чтобы никто за нами не приглядывал, чтобы нас наконец то хоть немного принимали всерьез, что аж заждались, когда же сердца наши очерствеют и иллюзии упокоятся. Что же до безнравственности, то она у Лафонтена была такой же скучной, как и его поэзия, поскольку даже в самом безнравственном своем сочинении, в своих «Сказках», которые мы читали тайком, был он каким-то неприятным, невразумительным, до крайности путаным и, несмотря на все потуги, отнюдь не смешным.
Но… что если мы ошибаемся? Если на самом деле мы еще слишком необразованны, слишком невоспитанны, чтобы понять Лафонтена и почувствовать его поэзию? Вероятно, нашему нетренированному еще слуху нравятся лишь рифмы вульгарные, легко запоминаемые, мелодии из кафешантанов, музыка для танцулек; может быть, он не в силах оценить тонкие оттенки верлибра Лафонтена. Кстати сказать, как-то раз на обед пригласили папиного приятеля. Он был председателем апелляционного суда, очень образованным пожилым человеком, даже опубликовавшим в Лионе книгу под заголовком «Воспоминания и записки одного магистрата». Вечером все пошли прогуляться по лесу, и, проходя мимо ручья, старик этот начал цитировать знаменитую басню:
Вода, на солнышке светлея,
Казалась в тишине прозрачнейшим стеклом.
А мы, желая показать собственные знания, поспешили продолжить:
В ней щука-кумушка за карпом-куманьком
У берега, резвясь, гонялась[14].
Председатель нас похвалил, добавив:
– Ах! Лафонтен! Лафонтен! Всегда к нему обращаешься. Он – поэт всех возрастов, можно открыть его на любой странице, в нем все прекрасно.
Мы задумались над этой цитатой. Изо всех сил постарались увидеть, где здесь поэзия, но нам так и не удалось ее отыскать. «Вода, на солнышке светлея, казалась в тишине прозрачнейшим стеклом». Это было похоже на отчет в суде. Слова «казалась в тишине» звучат слишком манерно, «прозрачнейшим стеклом» – слишком тяжело, неуклюже. И с чего это карп заделался кумом? Почему щука ему кума? Если бы такое придумал ребенок, а потом рассказал бы эту историю за обедом, его бы отчитали, заявив, что он несет вздор, и, вероятно, даже отправили сразу на боковую. И это еще не все, ведь вода, стало быть, была грязная, потому что сказано тут: «казалась»! Наконец, где в этих стихах хоть намек на ее таинственную природу, на непостижимые, протяженные, темные волны, скользящие, омывающие, незаметно скрывающиеся? Ручей – это вам не аквариум. И еще вот – зачем сравнивать рыб с гонщиками? Это неинтересно, бессмысленно и даже как-то удручает… Как же хороши по сравнению с этим строчки Ламартина, где он описывает девушку, с которой познакомился во Флоренции:
Там, где она земли стопой коснулась,
Пространства ширятся и небеса сияют![15]
Как верно подмечено! Старый магистрат прав, зря мы относились к Лафонтену с таким небрежением, следовало помалкивать, что мы его недолюбливаем. Нам требуется не только грубая рифма, в поэзии нам нужно еще душевное вдохновение, а также чувственные картины. Несомненно, в «Сказках» отражена суть поэзии, плод жизненного опыта художника, принявшегося творить уже за сорок, там есть капелька меда и капелька фимиама, придающие вкус и аромат всему сочинению. Быть может, позднее, когда мы вырастем и станем совсем уж взрослыми, когда проживем жизнь, мы в свою очередь отведаем этот ценнейший мед и сможем им насладиться. А пока лучше не тратить силы на его поиски. Вот что мы на самом деле думаем о такого рода литературных вопросах.
А почему бы все это не написать? Почему бы не написать сочинение, основанное на наших размышлениях (включив в него эпизод с магистратом), а потом переписать его начисто на нескольких листах красивой бумаги, которые по окончании каникул подадим вместе с остальными выполненными заданиями преподавателю третьего класса? Что, если разок попытаться написать то, что мы думаем? Ах, но нам ведь известно, что это недопустимо! На самом деле надо признать, что от нас требуется выступить в защиту Лафонтена против Ламартина, процитировать басню о двух друзьях из Мономотапы, сочинить побольше о добродушии и простоте баснописца (это особо приветствуется) и в целом призвать певца Озера, чтобы он уважал бессмертного предшественника, который лучше него, потому что старше, и который принадлежит великому веку подлинных классиков.
И все же, правда, у Лафонтена есть неплохие стихи. Например, вот эти:
Малерб, Ракан средь ангельского хора…[16]
Мы видим Малерба и Ракана в почтенном возрасте, с бородами, морщинами, оба одеты по моде своего времени, среди небесного хора миллиона сияющих ангелов с разноцветными крыльями, какие бывают на картинах итальянских художников. Великолепные создания расступились перед двумя поэтами, принесши ми с собой лиру и поющими славу Всевышнему в бесконечных залах вечного Лувра. В тени под ними копошится презренная толпа королей и всякого сорта гениев – несчастных, что неспособны увековечить в людской памяти свое имя.
О несокрушимой силе поэзии мы узнали еще в раннем детстве: вначале из «Избранной поэзии», позже – из красно-золотых томов Виктора Гюго, из переплетенных в синий томов Ламартина, из бело-золотой книги Мюссе и, наконец, из двух книжиц вида бедного и печального с сочиненьями Альфреда де Виньи и Андре Шенье.
И теперь, вероятно, мы способны распознать голос поэзии везде, где она имеется. Например, когда в прошлом году на пасхальных каникулах нам дозволили пойти с прислугой, мы купили несколько иллюстрированных изданий: «Парижскую жизнь», «Кутерьму», иллюстрированное приложение «Жиль Бласа» и «Конец века»… В вагоне мы держали их так, чтобы все могли разглядеть названия. Мы так были заняты впечатлением, которое производили на окружающих, что едва понимали, про что читаем. Но вдруг нашим вниманием завладела одна поэма; мы распознали голос поэзии, наше сердце откликнулось на него с пылом и радостью – здесь, меж беспутных страниц иллюстрированного приложения «Жиль Бласа», рядом с рисунком, из-за которого нам пришлось бы предстать перед дисциплинарным советом, если б его нашли у нас в коллеже, было несколько строф, исполненных такой проникновенной нежности и простоты, что нас это совершенным образом потрясло.
Вначале мы подумали, что поэт где-то ошибся, что он не особо владеет ремеслом, поскольку все рифмы в первой строфе были женские. Но дальше мы поняли, что женскими были все строфы, что он писал так специально, и тогда мы подумали, что так даже лучше. Трижды перечитав маленькую поэму, мы выучили ее наизусть и много дней кряду тихонько читали для себя вслух. Она была настолько прекрасна, что ни одно из стихотворений «Избранной поэзии» не шло с ней в сравнение. Текст был лучше того, что писали Виктор де Лапрад, Жозеф Отран, Бризе и Шантавуан[17]. Но позже, когда мы уже вернулись в коллеж, нас охватили сомнения. Разве не были эти женские рифмы изъяном, идущим против правил просодии? Не страдало ли от него все сочинение? Вероятно, из-за него поэма не попадет в «Избранную поэзию», изъян превращает поэму в какого-то монстра, прекрасного, но чуждого настоящей литературе. Кроме того, мы сочли, что все остальное в этом запрещенном журнале просто прескверно! По-видимому, автор был не очень усидчивым молодым человеком, рано скончавшимся из-за безалаберного образа жизни и сочинившим лишь эту поэму, не ведая, что она собой представляет на самом деле. Вероятно, сонет Арвера[18] во многом ее превосходит. Вероятно, Виктор де Лапрад и Жозеф Отран были поэтами более значительными, серьезными, раз им отводится столько страниц в «Избранной поэзии» рядом с бесспорными классиками, и наша любовь к не соответствующей правилам негожей поэме ошибочна. У нас дурной вкус, дурные мысли и чувства. Мы недостаточно любим наших замечательных родителей, которые готовы в любую минуту пожертвовать ради нас собой; каждый раз, когда нам говорят, что нам должны нравиться какой-нибудь человек или какой-нибудь предмет, в душе поднимается чувство протеста; и довершает нашу испорченность это восхищение скверными авторами.
Мы позабыли имя, значившееся под стихотворными строчками в приложении «Жиль Бласа» (перед тем как вернуться домой, мы по собственной воле оставили все журналы под люксембургской скамьей). Но стихи не забыли. Они начинались так:
Серенады, разговоры
Под поющими ветвями…[19]
Мысли об этой поэме и то, что мы твердили ее вполголоса в нашей комнате, толкали нас лишь к дурному – мы отложили на потом сочинение по французскому и принялись мечтать о стихосложении. Нас тревожили воспоминания о Ля-Бурбуле, нам хотелось их выразить, сохранить на долгое время. Ночное празднество в парке не желало, чтобы его красота, его пыл исчезли, развеялись и нам на долю выпала миссия продлить это торжество на множество ночей вперед. Венецианские фонари освещали ручьи до часа ночи. Как красиво они смотрелись среди листвы! Особенно те, что одиноко висели вдали возле тропинок и в гуще зарослей. Они стремительно истрачивали свои беспокойные блистательные жизни… Ими восхищались, за них опасались. Порою какой-нибудь из них – тот, что сиял милее всех, влек к себе пуще прочих и из-за редкого оттенка был средь венецианских фонарей тем, чем было имя Соланж средь остальных девичьих имен, – внезапно вспыхивал! И видно было, как в черном пламени исчезают воланы платья ослепительной танцовщицы. Мы сами были как эти праздничные светильники: радость и боль множества Любовей нас изнуряли. По центральной аллее спускалась музыка; на террасе Казино на ветру трепетали огни павильона. Быть может, от такой любви, оттого, что она так жестока и так любима, Соланж вскоре умрет…