Детские — страница 24 из 28

орж Санд, несколько томов которой она тайком прочитала, обнаружив их в глубине шкафа, стоящего в спальне.

Элиана приподнимает маленького брата и тихонько целует. Потом напевает вполголоса. Спрашивает себя: «Ведь могу же я кому нибудь нравиться?» И вновь думает о милых песенках, в которых говорится о белокурых красавицах, о тех песенках, которые она не осмеливается петь при матери; когда же их поет кто-то еще, она всегда немножко краснеет, словно это о ней: «Мой белокурый ангел!» и «Царица лета вдали от света». Вот что-то по-настоящему волнующее!

Элиана вдыхает всей грудью и запрыгивает вдруг на платформу весов; она сразу жалеет о таком ребячестве, поскольку заметила, как в сад только что вошли два молодых месье.

Они медленным шагом идут по аллее вокруг лужайки. Окинув их взглядом, Элиана выносит вердикт: это из толпы тех, которые ей по-прежнему безразличны и которых она не запоминает, два обыкновенных месье.

Она думает о студенте, которого недавно встретила на рю де-ля-Лож. Небрежно надетый на густую черную шевелюру берет с красным околышем; широкий и чистый лоб. Она ясно видит каждую его черту; то, как беспечно он шагает по улице. Почему она никогда не осмеливается смотреть людям в лицо? Что с того, если они поймут, о чем она думает? Так даже лучше – будет почти началом интриги, тайной, соединившей ее с безвестным прохожим. Если бы она все же осмелилась… Если бы осмелилась заговорить с кем-нибудь. Это бы помогло ей не быть больше для матери тупым козлом отпущения; она по-прежнему оставалась бы послушной и не роптала, но в переполняющих, оглушающих волнах протеста она бы думала тогда… о нем же, в конце-то концов! И мысли бы эти за нее мстили и успокаивали.

Двое молодых людей только что прошли мимо Элианы. Она посмотрела им в лицо – тому и другому – без каких-либо намерений, только чтобы поупражняться. Но ее взгляд встретился с взглядом невысокого молодого брюнета, который шел слева, ближе к лужайке. Она взгляда не отвела; и он смотрел на нее довольно долго, продолжая что-то говорить собеседнику.

Элиана все еще думает о матери, но уже без гнева, скорее с отчаянием: она претерпевает ее, как претерпевают долгую болезнь, заточение. «Эта особа» заставляет ее донашивать свои старые ботинки под предлогом, что размер у них одинаковый; Элиана твердит себе, что лучше б ходила босой. И снова идут мимо они; пошли уже по второму кругу. И снова взгляд молодого брюнета встречается с взглядом Элианы. И, поскольку она чувствует себя смелее, они несколько мгновений глядят друг на друга. Он любуется свежестью ее щечек и красотой глаз с залегшими под ними тенями; в ее взгляде сквозят удивленье, счастье, порою стыд, порою дерзость; глаза то прикрыты, то широко раскрыты, они отвергают, они манят. Кажется, все мерцает, трепещет.

Второй молодой человек ничего не подозревает. Он что-то объясняет приятелю: «Ты пойми, Люсьен…» Элиана думает: «Его зовут Люсьен. Твое имя подобно чарующему аромату». И она идет чуть впереди Люсьена, якобы для того, чтобы подольше погулять с малышом.

Но вот мать, оторвавшись от вязанья, поднимает голову и в тот момент, когда Люсьен должен поравняться с Элианой, кричит:

– Элиана, не уходи далеко!

Элиана поворачивает обратно. «Он слышал, теперь он знает, как меня зовут». И, не ведая почему, она испытывает счастье.

И Люсьен с приятелем продолжают ходить кругами возле лужайки и каждый раз, встречая Элиану, вновь обмениваются с нею взглядами, становясь еще ближе. Что может он о ней думать? Кажется, деревенское платье, выглядывающие кое-где краешки простенького фестона, благопристойная миткалевая юбка, чулки крупной вязки и стоптанные материнские ботинки его не отталкивают. Ах! Люсьен, вы не красавец, но в данную минуту вы – самый любимый, ибо первый, кто на нее так смотрел!

Теперь она вернулась к матери. Обе стоят в нескольких шагах друг от друга; и малыш, которому кажется, что все вокруг мчится и кружится, неловко ковыляет от матери к сестре. Элиана наклоняется к нему, длинные волосы ниспадают в разные стороны. Она восклицает: «Ой, какой он у нас забавный!» Мимо идет Люсьен, он совсем близко. Тогда она с поспешностью добавляет, будто продолжая разговаривать с малышом, но на самом деле лишь для Люсьена, несколько слов из книг, несколько слов, ведущих в саму бесконечность: «Как же я тебя люблю!» Но каким голосом – сдавлен ним, приглушенным от страха, глухим, каким-то глубинным от волнения при таком-то признании, ее первом признании! Но все вокруг было как прежде, естественный ход вещей не претерпел никаких изменений; солнечный луч высвечивает в водяной пыли над водоемом цветную радугу. Какой ясный, прозрачный воздух! Ничто не знаменует собой этого события в жизни Элианы. Ей еще слышатся собственный голос и только что произнесенные пугающие слова, они похожи на раскаты уходящего грома…

Наконец она успокаивается. Мать не заметила, в чем скрылась уловка; быть может, она даже не слышала. Но Люсьен понял; вот снова он идет мимо, и его взгляд это подтверждает. Ее будто уносит поток. Свершилось! Кто-то узнал ее чудесную тайну.

И она смелеет. Скоро оба приятеля вновь пройдут рядом. Она идет перед ними, несмотря на запрет матери, кричащей, чтобы она не переутомляла ребенка и вернулась сесть рядом. Она ничего не слышит. Она оказывается между лужайкой и Люсьеном, пространства слишком мало, чтоб разойтись, и он случайно ее задевает. Она все просчитала. Люсьен кланяется, шепчет: «Простите, мадемуазель». Элиана решает послушаться матери.

Расположившись на стуле с малышом на коленях, она поднимает голову и видит, что Люсьен с приятелем выходят из сада. Она думает: «Теперь у нас с Люсьеном есть тайна. Я люблю, я любима». Опять-таки, нельзя требовать от жизни слишком многого.

Обратный поезд, которого они ждут, скоро прибудет на станцию. Элиана, успокоившись, печально улыбается: «Прощай, Люсьен!» Он скрылся за поворотом.

Унес ли он с собой что-то еще, кроме воспоминания о детском признании и множестве голубых трепещущих взглядов?

Тайные «Детские»

«Гвенни совсем одна»

Сад, в котором Гвенни потеряла мячик, был неказистым и маленьким. Под трехстворчатым окном – квадратная лужайка; рядом – узенькая аллея; вдоль стен и решетки – грядки; ближе к дому – оранжевые, желто-золотые, ярко-алые, карминовые настурции, которыми Оливия украшала стол.

Все дни той жизни погода стояла прекрасная; маленькие виллы смиренно грелись на солнышке. Солнце заполняло счастливые, чего-то ждущие комнаты, смежившие свои веки, раскрывшие губы. Пыль на Стаффорд-роуд тоже была смиренной – машины проезжали, не оставляя даже пыльного следа. Стаффорд-роуд пролегала вдали от жизни – надо было долго идти, повернув направо, чтобы Маркет-стрит в самом деле превратилась в рю дю Марше, с пресно пахнущими мясными лавками, со снующими домохозяйками и шумными овощными магазинами; с левой стороны, после поворота, стояли еще красивые ряды прямых вязов, целая стена из круглых и шелестящих листьев; только потом начиналась улица приволья, по которой возвращались по воскресеньям немного навеселе после имбирного пива, держась за руки, парами, и девочка махала прутиком, отданным ей мальчиком в кепке. А на вилле Флоранс на Стаффорд-роуд было тихо, словно в раю. Разве что ветер, летевший с Атлантики и давно утомившийся после стольких препятствий, шевелил порой на лужайке травку.

Там я, наверное, единственный раз за всю жизнь чувствовал себя дома, на той вилле, где мне ничего не принадлежало, кроме моего одиночества, в гостиной с тяжелой мебелью, обтянутой плотными тканями грубой расцветки, с бездушным фортепьяно, юбилейным портретом королевы, юбилейной чашкой (разбитой и склеенной – дурной знак) и фотографиями угрюмых заурядных людей. За большим столом с претенциозными завитками было неудобно читать, писать, неудобно даже просто облокотиться. Но именно в этом углу, среди книг, бумаг и свежих настурций, после долгих и скверных лет взросленья и отчаянья, я наконец то мог снова уединиться и пребывать в тиши, обретя во всем уверенность, сконцентрировавшись и не ощущая никакой пустоты, чувствуя силу, способную противостоять целому Миру.

Широкий Бульвар простирался снаружи меж маленьких серых домишек с аккуратными палисадниками, напоминающими кукольные, устроенные на дощечке, где средь дорожек из приклеенного песка на мокрой вате растут клочочки газона. Тянулись тротуары, усеянные пятнами синих теней от низкорослых деревьев. А в самом конце, справа и слева, была всегда прохладная, свежая Хай-стрит со стеклянными стенами, за которыми виднелось множество прекрасных вещей: модные наряды, галстуки, книги, дальше – полки бакалейных товаров, роскошные винные бутики, универсальные магазины. А на повороте – море, песок, солнце и ветер врывались внезапно прямо в самую душу, наполняя ее до краев. И дальше повсюду был ветер, даже в городском саду среди стен из вьющихся роз вы чувствовали, ликуя, как он нашептывает вам свои откровения.

И дни напролет было так: хлопающие занавески; на дне любого раскрытого ящика – сплошное сияние; под каждой дверью – солнечный омут; залитая светом, шелестящая листва, отражающаяся во всех зеркалах и витринах. Если же пойти к морю, его скроют из вида шляпы и зонтики. А пляж был усеян ярмарочными палатками, на подмостках пели и плясали Пьеро в белых блузах и белых штанах, с надетыми на голую шею высокими брыжами. В деревянной раме болтали, тряслись и ходили в разные стороны безногие Панч и Джуди[23], а рядом сидел пес в цветастом воротнике, уныло смотревший умными глазами на зрителей, давно привыкнув к выкрикам кукол. Средь песка и ветра оркестры наигрывали модные в то время мелодии; порой появлялась Армия спасения и, подняв красно-синий флаг, ревела гимны; прохожие узнавали их издали и принимались вторить.

И все это был Юг, где от моря оставалось лишь подрагивающее средь песка небольшое синее пятнышко.

И тени все кружились одновременно, и падавший на улицы свет обрел качества человеческие. И на двух длинных пирсах из окрашенных белым железа и дерева, где стояли кафе, концертные залы, ярмарочные палатки, люди все ходили, и смеялись, и пели. Большие белые пароходы, направляющиеся в Кардифф, в Клеведон, в Илфракомб, причаливали у пирсов или отчаливали, задумчиво напоследок вздыхая. На Бирнбек-пирс – дальше набережной, что идет вдоль скал, где растут мирты и темные растения жарких стран, – американские горки, тобогган, тир, лотерея, автоматы, в которые кидают пенни, карусели с деревян ными лошадьми открыты до поздней ночи, и в сильном ветре, пришедшем прямо от Америки, доносящийся из толпы женский смех напоминает утиное кряканье. Нет, днем не стоило даже пытаться приблизиться к морю. Но на рассвете, когда я выходил на пустынные улицы, шел на восток и солнце лишь едва выбиралось из облаков, я видел пространства вод лиловых и белых, невесомых, что были тише небес, и так же, как город, ждали они яркого дня. Из вод и небес выступали две громадины, две серебряные скалы; одна – похожая на уснувшего в волнах мамонта, другая – на затопленный первобытный жертвенник или, быть может, на усыпальницу, правда, ложе гигантского исполина оказалось пустым. А в самой дали, в небесах и волнах, позади синих полотнищ, подернутых летней дымкой, собрались тысячи гор Уэльса, мир иной, в котором я поб