– Так отлично, – выступает сенатор, – прекрасно! Со всем, что оставит ему месье Реби, наш юный друг сможет однажды войти в состав первой магистратуры Республики.
– Ну, он может стать лишь министром или правителем какой-нибудь колонии, – продолжает месье Реби.
– Посмотрим. Но вы зря говорите об этом в присутствии ребенка, он может чересчур возгордиться.
Милу высокомерно улыбается. Республика? Минувшим утром он от нее отрекся. Эти лощеные месье все так или иначе схожи с Гамбет-той! Он больше не может, сейчас он взорвется.
«И все же, Жюстина, ты в молчанье претерпевала жестокости твоих хозяев». Отныне Милу будет представлять, что его родители на самом деле хозяева, платящие ему гроши и делающие жизнь несчастной. Он откажется от их ласк. Никогда больше не будет гневаться, как этим утром, и все их ранящие слова будет хранить в себе, чтобы страдать еще больше. «Страдать столько же, сколько страдала ты, ради твоей любви, дорогая Жюстина! Теперь, – думает он, – я нахожусь в услужении».
– Но его то мы не спросили! – говорит, громко смеясь, сенатор. – Кем вы хотите стать, мой юный друг, когда вырастете? Генералом или президентом Республики?
– Послом?
– Академиком?
– Хочу стать прислугой! – отвечает Милу.
VIII
Конец сентября. Рассвет. Гости покинули «Тернии» больше недели назад. Небо уже не такое высокое, как в августе, и солнечные лучи по вечерам, перед тем как угаснуть, подолгу освещают луга.
Милу проснулся как обычно. Тем не менее для него это утро не похоже на остальные – он решил сделать что-то невероятное.
Он не спешит. Он должен выбрать момент, когда все слуги будут заняты, одни разойдутся по комнатам, другие отправятся смотреть за скотиной, и на кухне никого не останется.
Он сразу же взялся за дело. Подвешенный к деревянной полке топорик прямо перед ним, возле мойки, на которую Милу кладет, растопырив пальцы, левую руку. Рана Жюстины была возле безымянного пальца. Милу хорошенько прицеливается, поднимает зажатый в правой руке топорик и закрывает глаза.
Глухой удар, и топорик из дрожащей руки выпадает. Он открывает глаза и видит, как льется кровь. Выглядит ужасно: большой порез, похожий на ее. Но боли он не испытывает. Кровавая струйка тихо течет, слабо пульсируя. Жюстина об этом узнает. Может, она подумает: «Вот это да! С сыном хозяев случилось то же, что и со мной, рана возле того же пальца и на той же руке».
Но лучше, если она ничего не узнает. Конечно, она может догадаться, но…
По раковине уже течет кровавый ручеек, стекает по стенке и скользит к отверстию в железном кольце… Рану обычно промывают водой. Ее рану тоже должны были промыть. Милу правой рукой берет эмалированную миску и набирает в нее из-под крана воду. Опускает туда окровавленную левую руку, холодная вода покалывает порез.
Кровь струится в воде подобно густому дыму в отяжелевшем воздухе. Вскоре кровь образует на дне миски вязкий темный осадок. Ее уже слишком много. Милу меняет воду один раз, два, три с перерывами минут по пять.
Кровь продолжает идти. Милу перепачкал в ней правую руку и замечает теперь, что кровь повсюду – на лице, на белом воротнике, на светлой курточке… И она никак не останавливается!
Он пытается пошевелить рукой, которая в свежей воде уже занемела. Ой, что это? Он вынимает руку и обнаруживает, что с пораненного пальца свисает наполовину оторванный ноготь.
Тогда он в ужасе бежит в комнату, где в тени полуопущенных штор мать умиротворенно трудится над вышивкой. Он появляется на пороге, весь бледный, смотреть страшно, будто ребенка кто то пытался только что заколоть. Сил ему хватает только, чтобы выговорить: «Посмотри, мамочка, что получилось, когда я играл с топориком!»
Потолок, кружась, опускается, и Милу падает на паркет.
IX
Прошла первая неделя октября, настала последняя неделя каникул. В «Терниях» чувствуется дыхание осени. Над лугами, средь изгородей, по аллеям, в лесах беспеременно веет прохладный ветер. Синее небо стало темнее, мрачнее. Владения тишины в Бурбонне ширятся, множатся.
Однажды утром Милу надевает одежду, которую носил прошлой зимой. Так встречаются со старыми, верными приятелями. Он гладит темные, плотные ткани и смотрит прямо в глаза скорой зиме. На руке повязка, кожа на пальце потемнела, но рана уже заживает. Однако он почти жалеет, что не поранил тогда и вторую руку, поскольку близится уже эра уроков, заданий; учитель спрашивает: «А как же диктант?», ему отвечают, указывая на забинтованную малютку: «Мсье, я ведь не в силах писать!»
Месье и мадам Реби готовятся к отъезду из «Терний», где мадам Сорен пробудет еще несколько недель в окружении своей прислуги. Заполненные доверху чемоданы уже отправили в Монлюсон. Для Милу все так, словно они уже уехали. В мыслях он уже живет в темных комнатах Монлюсона. Обустраивает там уютный мир средь игрушек и в компании Данба, маленькой Розы и милейшей пастушки Жюстины.
Ведь Жюстина может остаться и жить в «Терниях» до следующих летних каникул. Милу будет хранить любовь к ней, воспоминания о ней и ее образ в своей невидимой вселен ной. И так даже гораздо лучше, чем если бы она была рядом, так она – у него внутри. Он даже более не пытается ее заприметить…
И вот однажды настает день отъезда. Начав закрывать платяные, стенные шкафы и готовя машину, взрослые говорят детям:
– Поиграйте пока на улице.
И Милу, и Юлия Девенсе спускаются по аллее к лесу. В полном молчании, ибо такова воля взрослых и разделяющая детей судьба; оно само по себе уже многое значит и не нуждается ни в каких дополнениях.
Наконец Милу не выдерживает молчания и сообщает:
– Рука заживает.
(На самом деле ему все равно.)
– Покажите мне, – говорит Юлия.
Он снимает напальчник и повязку. Теперь виден бедный, намазанный мазью порезанный пальчик с отставшим ногтем.
– Фу, гадость какая! В самом деле, никогда б не подумала, что неженка из буржуа на такое способен!
– Способен… на… что? – испугавшись, спрашивает Милу дрогнувшим голосом.
– Сначала уберите вот это… Недоставало только, чтоб вы втюхались в нашу рябуху!
Милу отшатывается, словно пораженный ударом молнии. Нечестивица вторглась в святая святых мира Невидимых.
– О! Для какого-нибудь полоумного еще туда-сюда! Но, говорю ж вам, я думала, вы такой оранжерейный цветочек!
– Юлия! Юлия! Юлия! Юлия!
Милу вопит, чтобы заглушить преступный голос. Принимается умолять, затем угрожает.
– Замолкни! Если скажешь еще хоть слово, я сделаю что-то ужасное – выколю тебе глаз или засуну руку тебе под юбки! Замолкни! Хочешь, отдам тебе монеты, чтобы ты замолчала?
Однако, опустошенный, замолкает он сам.
– Вот так, успокойтесь, месье Эмиль… Вам нечего опасаться; я одна догадалась, а вы знаете, что я не болтлива. Судите сами. Сначала вы устроили мне сцену после того, как мы было решили ее извести, это случилось на следующий же день, тогда я задумалась – я знала, что в промежутке вы успели ее повидать в столовой. Ладно. Потом эта манера, когда вы говорили со мной о ней, притворяясь, что забыли ее имя или не узнали, что это она идет обратно с полей, а вы битый час торчали у окна, чтобы не пропустить, когда же она вернется! Вы думаете, меня можно вот так обвести вокруг пальца? А потом еще этот топорик!
– Юлия! Юлия!
– Ладно, не начинайте. Однако ж прошу вас заметить, что с того случая я была с вами очень мила и, пока у вас был жар, сидела рядом, сохраняя благоразумие; ни разу не сказала, что собираюсь порвать ваш герб, хотя мне очень хотелось! А потом еще на прошлой неделе. У коров из-за того, что они лежали в мокрой траве, потрескалось вымя. Вам кто-то сказал об этом, а я сказала, что по такой причине они злятся и их даже опасно доить. Так и чего, месье Эмиль, которого от парного молока тошнит, пошел искать мамашу Муссетт, чтобы попросить у нее молочка. И заставил ее подоить всех коров на час раньше обычного.
И вы выпили целую миску теплого еще молока и не поморщились. И все это только для того, чтобы ее случайно не пнули. Ясно как божий день! Ах, для меня вы бы никогда такого не сделали, для меня, которая… О-о-о!
И Юлия вдруг начинает плакать.
– Ты опять притворяешься, что плачешь, лгунья! Хочешь меня разжалобить. А я смеюсь… смотри, смеюсь!
– О-о-о! – И Юлия льет горькие слезы.
– Ты притворяешься! Ты притворяешься! Если будешь продолжать дальше, я тебе вмажу!
Юлия подходит к Милу, повисает на нем, чтобы он чувствовал, как тело ее сотрясают рыдания.
Милу, не веря, молчит.
Тогда она выдыхает:
– А что же я?
– Что?
– Что же я, разве не буду я тосковать, целый год не видя моего милого, маленького хозяина?
– Ай, иди уже, я прекрасно знаю, что тебе все равно, – отвечает Милу дрожащим голосом. – Ты хотя бы можешь пообещать, что не причинишь ей вреда? Что ничего не расскажешь о…
В этот момент до них доносятся крики месье Реби:
– Милу! Милу! Машина го-то-ва!
И они бегут по аллее обратно, не говоря ни слова. Юлия вытирает глаза фартуком.
Запыхавшись, они останавливаются у крыльца. Машина уже здесь; и мадам Сорен в окружении слуг следит за отъездом. Недостает Жюстины: она ушла в поле. Папаша Девенсе неуклюже усердствует.
– Ждали только тебя, – говорит месье Реби. – Прощай, моя маленькая Юлия, оставайся такой же благоразумной. Давайте, дети мои, обнимитесь. Ты что, Милу, разве можно обнимать девочек с такой кислой миной? Очевидно, ты никогда не был влюблен.
Час наедине с Ликом
Франсису Журдену
Первый погожий вечер разбил в саду лагерь и запустил в каждое окошко дома по караульному лучу. Воображение рисует контур розовых щечек, голубой взгляд, силуэт взрослой белокурой сестры, она над чем-то склонилась и видится теперь против света. Но к окну поворачиваться нельзя. Нельзя двигаться. Нельзя даже пошевелить пальцем. Каминные часы показывают пять минут шестого. Месье Маркат опаздывает на пять минут. Это хороший знак. Если он еще раз не придет на урок вовремя… Или же явится лишь к половине… Тогда останется только полчаса на сольфеджио. Нельзя двигаться – малейшее движение может спровоцировать его приход; пусть судьба творится сама собой – малейшее движение может где-то запутать нить движущегося клубка. Нужно оставаться в кресле напротив камина. И молчать. Как раскрытое фортепиано и закрытая книга, на обложке которой маленький Моцарт настраивает скрипку…