Семь минут шестого… О, быстрее же, время! Быстрее! Десять маленьких мыслей набросятся на большую стрелку и заставят ее чуть быстрее спуститься к меньшей сестре, что ждет в самом низу, между V и VI… Лицо с голубыми глазами, розовая светловолосая тень у окна стираются, и тяжелое вечернее небо размывается белыми волнами в зеркалах, в витринах и на вощеной мебели. И маленький мальчик, сидящий в кресле, ждет преподавателя по сольфеджио. (Слышно, как трещит мебель.)
Он позвонит в звонок. Будет полминуты, чтобы приготовиться его встретить, проститься с такими ласковыми, приятными мыслями, пришедшими прежде него на встречу… Четверть. Тупой угол стал углом острым, и теперь минутная стрелка должна двигаться быстрее, поскольку под собственной тяжестью опускается она все ниже. Конечно же она должна опускаться быстрее. (Думали ли об этом, когда делали эти часы? Или же туда поставили какое-нибудь тормозное устройство, заставляющее опускаться большую стрелку столь же медленно, сколь медленно она поднимается после VI?) Он может явиться с минуты на минуту, опоздать на четверть часа – считай, ничто. Двадцать минут – это уже серьезнее. Шансы, что час окажется ничем не занят, свободен, растут. Это час перемещения, переправы, как между Порником и Нуармутье: пять часов – это уже исчезнувший берег; половина шестого – открытое море, когда белое солнце разбивается о черный стеклянный низ, который то вздувается, то опадает, пока мысленно пытаешься поймать миг, когда очутишься ровно на половине пути. Может, и станется час свободный, но час этот будет ничем не занят, без игр… Нельзя двигаться: малейшее движение опрокинет челнок в океане времени, где маленький мальчик гребет изо всех сил меж пятью и шестью часами.
К счастью, чтобы помочь справиться со скукой, здесь проступает Лик. Его легко увидеть, когда знаешь, куда смотреть. Но ребенок – единственный, кто это знает. Он единственный увидал Лик средь мраморных прожилок камина: юный, строгий, немного вытянутый, гладкий, с глубокими глазами и лбом, наполовину скрытым короной из листьев. Небольшой черный рот приоткрыт. Кажется, чуть сильнее, чем в прошлый раз. Если бы этот Лик заговорил! Каким бы тихим, невообразимым был его голос! То был бы голос мрамора, вероятно. Но нет, он молчит… Лик, мы понимаем друг друга без слов. Я сохранил твою тайну, зачарованный принц. Я никому не сказал, что в прожилках мрамора виднеется Лик. И мешал другим, чтобы они смотрели в твою сторону. (К счастью, взрослые не умеют ничего разглядеть.)
О благородный Лик, когда спадут с тебя чары? Завтра или, может быть, через месяц? Через год? Вероятно, то будет ночь. Время заточения истечет, ты покинешь камин, и на следующий день на том месте, где был Лик, останется лишь мраморная густая зелень в золотистых прожилках, образовавших послание, прочесть которое люди еще не умеют.
Но пока этого не случилось, садись в мой челнок! О, кто-то звонит! Сейчас откроется дверь, и войдут месье Маркат и сольфеджио, от них пахнёт табаком, они вытянут свои старые руки с толстыми, загнутыми, потемневшими от сигарет ногтями. Маленькие мысли прячутся, едва не перевернулся челнок, Лик скрывается средь прожилок мрамора… Ложная тревога. Звонили в дверь с черного входа.
Лик, покажись снова! Отправимся вместе на прогулку по лесу. (Как странна, как удивительна эта возможность представить себе лес, словно ты в самом деле по нему ходишь, в то время когда по-прежнему остаешься здесь, в кресле; нужно быть осторожным, не следует забывать об этом. Но идти по лесным тропинкам ведь интереснее. Так прилетает к тебе еще одна маленькая мысль, будто пчела, она гудит возле входа в улей, но вход этот оказывается закрыт, и пчела улетает к цветам.) Небольшое суденышко, сотворенное воображением, уходит в края, называемые лесом, унося с собой в драгоценной оправе коронованный венцом благородный Лик.
Мы подходим, просим впустить нас в гавань из листьев, отводим в стороны первые ветви, погружаемся в зеленую темноту. Встречаем на своем пути одинокий луч. Следуем по тропинке тысячи секретов. Пересекаем заросли молодого леса, со всех сторон – одни только листья, а над листьями – голубая тропинка, во всем схожая с розовой тропинкой в лесу, – это тропинка небесная. Ничто не шевелится в незыблемом свете, разве что вон там маленькая осинка, шелестящая посреди полудня, или, может быть, она подает знак? И снова мы удаляемся в тень под ветвями, где под теплой травой сохнет земля, верно храня старые следы от колес, оставшиеся с того давнего года, когда рубили деревья (вот уже виден холм). И внезапно мы оказываемся под соснами, в ведомстве величественной лесной охраны, высокой и неподвижной, с ее стягами и знаменами, златыми и алыми.
А вот и тропинка, которую никогда не осмеливались пройти до конца, приводящая на самом темном повороте к почти забытому безымянному ручью, где едва течет бурого цвета вода под находящими друг на друга ветвями, печально отражающимися в ручье. Еще дальше попадается тропинка, ведущая, может быть, к Тропинке Медяниц, но вся заросшая длинными красными лианами ежевики. Потом мы замираем над внезапно открывшимся просветом поляны, занимаемой жутким государством гигантских чертополохов. Еще дальше – лужайка с прудом, возле которого мокнут две скамейки для мойщиц. Еще дальше – вековой лес, в котором живет, совсем одна, большая печальная птица, внезапно взмывающая вверх с таким шумом, будто распахиваются дверцы шкафа! Недалеко от этого места мы однажды заметили решетчатый ларь рядом с волчьим капканом и, заглянув за решетку, увидели ходящего из стороны в сторону кота с детскими голубыми глазами. Дальше мы внезапно оказываемся на лесной опушке возле большого ручья, и на другом берегу начинаются луг и солнце, и мы узнаем очертания склона, а наверху виднеется крыша дома. Тропинка спускается, становясь шире, спускается все ниже, в то время как ветви в последний раз пытаются нас удержать, и, пройдя по сходням, мы оказываемся уже за пределами Царства Деревьев.
Лик, драгоценный Лик, в ожидании часа освобождения отправимся в иное путешествие, в странствие по краям заходящего солнца: небо над садом – словно синяя с позолотой карта иного мира…
Без десяти шесть – мы спасены! Месье Маркат не придет. Теперь можно двигаться – отыскать для челнока мечтаний тихое место возле причала; незаметно, моргнув глазами, приветствовать Лик, остающийся в мраморе, немного печальный и воспрещенный, со слегка приоткрытыми губами; выбраться наконец из челнока на берег… И вот мы за пределами теней и опасности. После дождя ласточка чистит перышки…
Но Лик в глубине мрамора по-прежнему ждет, когда настанет конец чарам. Он будет по-прежнему его ждать, когда нам исполнится двадцать. И дети, что придут после нас, узрят его в свою очередь.
Долли
Режису Жинью
Дороти Джексон умерла 3 июня 190[…] года на двенадцатом году жизни. Случилось это месяца два назад, а мы с Элси уже говорим об этом как о давно минувшем. Малышка Дороти Джексон скончалась в номере, который занимала вместе со своей «свитой» на втором этаже отеля «Роял»; из четырех окон с одной стороны виднелся Парад, из трех окон с противоположной стороны был виден сад. «Свита» состояла из камердинера, двух сиделок и гувернантки, мисс Лукас. Мама Долли – знаменитая американская актриса; она была на гастролях в Канаде, когда мисс Лукас отправила ей телеграмму с печальным известием. Долли болела давно, и мать была к такому готова. Она ответила каблограммой: тело следовало доставить в Соединенные Штаты. На радостном английском бальнеологическом курорте велись приготовления к погребальному возвращению. Элси указала мне на врача, следившего за бальзамированием. Какая же, верно, это была жуть! Как, например, извлекают мозг?
Я преподавал мадемуазель Доротее Джексон французский язык. Каждый день я приходил в отель «Роял» в четыре часа, и до пяти мы обсуждали басни Лафонтена. Маленькая больная лежала, вытянувшись, на шезлонге, а мисс Лукас сидела за вышивкой у окна. Долли мне говорила: «Как только наступит осень, мы поедем во Францию! По-французски я должна говорить безупречно! Когда лето пройдет, нас здесь уже не будет! Здешнее лечение очень действенно! Ах, воздух Мидлендса такой чистый! Этим летом я совершенно поправлюсь, а осенью мы поедем жить на прекрасной вилле, которую мама сняла недалеко от Ментона». Было ясно, что она уже никогда не покинет своды «Рояла» живой; мои уроки не были серьезным занятием: прежде всего, не следовало ее утомлять, а потом – так ли уж нужно знать французский, чтобы отправиться на небеса?
И Долли не всегда была старательной ученицей – случались дни, когда я один толковал басни, а она ни секунды не слушала; и я говорил себе, что нечестно за это брать деньги у такой прекрасной дамы, которой была ее мать.
Порой Долли страдала. У нее начинались приступы кашля. Странная болезнь, да? «Может показаться, что у меня чахотка, не так ли? Было забавно слышать, когда меня вывозили на кресле-каталке после электрического душа, как люди шепчут: „Чахоточная!“ Они думали, я не слышу! Люди порой так глупы! На самом-то деле у меня болят нервы, а кашель идет из желудка, это все врачи говорят!»
В иные дни у нее было скверное настроение: «В сущности, Франция – страна полного декаданса. Можно объехать весь мир, не зная ни одного французского слова!» Еще она говорила мне: «А как вы тратите деньги, которые получаете с моей помощью?» Она попросила у меня мою фотографию, я ее принес. «О, вы принарядились, чтоб нанести визит фотографу! Вы не каждый день так одеваетесь! Боитесь испортить?»
Но по сути своей она была очень доброй. После таких встреч, когда она вела себя как маленькая злюка, она превращалась в саму обходительность. Она думала, что глубоко меня ранила, она нуждалась в прощении и была столь прилежна, читала «Дуб и тростник» с такой нежностью, что я спешил сказать что угодно, лишь бы оно прозвучало радостно и преградило путь слезам, которые уже слышались в ее голосе.
Однажды, когда болезнь позволила ей быть в добром расположении, он