неба темное, большое здание, как ей подножку подставили, на всем ходу она повалилась, очень больно ударилась, взвыла, и не одна пара цепких рук ее схватили, оттащили в сторону, во двор разбитого дома.
— Ба, так это же баба, — совсем молодой голос на чеченском.
— Отпустите меня, пожалуйста, отпустите, — она порывается бежать.
— Да ты присядь, — силой дернули они ее вниз, сами сели на корточки рядом. — Ты куда несешься сломя голову, жить надоело.
— Мальчик мой в больнице, раненый. Я сама там работаю медсестрой.
— Что не слышишь, сдурела, кругом бойня, в больнице засел ОМОН. И как ты досюда добралась?
— Пустите, пустите, мой Мальчик там, раненый, — одно и то же повторяла она.
Ее долго отговаривали, обещали, что к утру штурмом больницу возьмут, иль ОМОН сам сдастся.
— Пустите, пустите, — все твердила она.
— Ладно, — сдались боевики, — что предписано — не миновать. Только дай нам хоть как-то помочь.
Они по рации связались со своими — попросили прекратить огонь.
Потом стали кричать по-русски:
— К вам идет женщина, медработник. Не стреляйте!
Они достали из аптечки бинты и, мотая через локоть, изготовили что-то вроде белого флажка.
Ничего не боясь, Роза стремглав ринулась к больнице и не околицей, как советовали, а напрямую — к центральному входу. Как ни стучала — не открыли, даже голоса не подали. Тогда, зная все досконально, она бросилась в сторону приемного отделения, там окна пониже к земле.
Сходу увидела разбитое окно, кулаком добила стекло, полезла, и только просунула голову, как сильные руки обхватили ее и потащили в глубь здания. Допрос был недолгий:
— Тьфу, ты откуда взялась? Да от нее могилой воняет.
— Я здесь работаю, я медсестра! — чуть ли не кричит она от радости, и ОМОНУ рада, она теперь в больнице.
Держа за локоть, ее вывели в темный, длинный коридор. Военные не ориентируются, ступают неуверенно.
— Куда нам? — стал резвым голос Розы.
— В сестринскую.
— Понятно, там темная комната. Пошли, — как опытный поводырь она быстро доставила конвоиров до охраняемой двери. В глаза вдарил свет керосинки и свечей:
— Роза! — закричали разом врачи, ее втолкнули.
В сестринской битком людей, даже сесть невозможно.
— Мальчик, где мой Мальчик? — с ходу выпалила Роза о своем.
— Мальчик? Какой мальчик?. А-а, Мальчик. Так он уже несколько дней как сам убежал, на рассвете, не уследили.
— О-о! — схватилась Роза за грудь.
— Прости, прости. Здесь такое творилось. Не верили, хоть и знали о предстоящем, всех выписывали, столько тяжелых, сами попали. В чем наша вина? Ведь война!
А на рассвете их поодиночке стали выводить в коридор. Мужчин сцепляли наручниками, женщин хирургическими жгутами и так обвязали всех в цепочку.
— У меня Мальчик раненый, отпустите меня, — настойчиво повторяла Роза.
Военные даже не среагировали. А коллеги все вывернули в ее сторону головы: у всех мальчики и девочки. Никто не орал, не плакался, не дергался.
Их вывели из больницы кружком, сами военные в центре попрятались. И пошел гуськом этот живой круг по широкой улице, почти что тем же маршрутом, что ночью Роза бежала. Никто в них не стрелял, и из круга не стреляли.
Солнце уже было высоко, когда добрались до той же развилки у Первомайской. Направо — центр, «Детский мир». Налево — аэропорт, военная база. Как и ожидалось, направились налево.
Тут единственная из всех — Роза не выдержала, упала, закатила истерику.
— Отпустите ее, пожалуйста, — вступился главврач. — У нее особый случай, особый Мальчик.
— Молчать! У всех дома мальчики. Не встанешь — всех расстреляем, — к голове Розы приставили автомат.
Коллеги ее подняли, умоляли взять себя в руки. Больше она не пикнула, все шла, вывернув голову назад, и слезы, как и пот, текли с нее безудержно.
Без никаких ЧП они к обеду достигли базы. Всех медработников завели в здание типа каземата, заперли.
— Отпустите меня, отпустите меня в город, — билась в дверь Роза.
А в ответ:
— Вот дура, их спасли, а она в город, где убивают, еще рвется.
После этого трое суток с ними никто не общался, было не до них, шла спецоперация, Грозный — выводили («красное» сторно [25]); прием — передачи; с баланса — на балласт…
Глава тринадцатая
К большому огорчению, случилось то, чего Мальчик в последнее время уж очень боялся, даже будучи дома, а тут в казенном доме, ну и что, что в больнице и он ранен, весь перебинтован, ведь он уже большой, а описался, какой стыд!
Накануне, после операции, когда его только привезли из перевязочной, ему было очень больно, и он не мог не плакать, хотя возле него возилось много врачей и все говорили «Мальчик Розы — будьте внимательны», — а ему уже тогда хотелось домой, и он жалобно скулил, отвернувшись к стене, и, наверное, не только с его палаты, и даже с этажа, а пожалуй, из всей больницы к нему пришли и врачи и даже пациенты, и все со сладостями, с любовью, а ему от этого еще тягостней, привык он к уединению, к своей бабушке, к скрипке. И, может быть, к ночи ему стало бы еще невыносимее, но ему сделали укол, дали таблетки и он забылся во сне, а сон — это его радость, это время приятных грез, когда перед глазами не руины истребленного города, не разбитые проемы витрин «Детского мира», не оголенный балкон без перил, а иной мир, его и не передать словами, только музыкой, и там есть все, в первую очередь — папа и мама.
Но сегодня был не сон, а кошмар, по нему со всех сторон стреляли, давили, и кровь, всюду кровь, и он в ней лежит, ею дышит, ее, задыхаясь, пьет, и как много ее оказалось в небольшом Баге, что еще долго ее смывали и до, и во время, и после операции. И эта кровь Баги оказалась такой же, как и его кровь, он тоже истекал, да врачи спасли. И кажется Мальчику, что от переживаний последнего дня он явно стал взрослей, и тому знак, теперь он озабочен одиночеством бабушки, и описался.
Он сел на кровати, боли почти нет, лишь чувствует тугую перевязку на ноге. За большими раскрытыми окнами уже светло, оттуда веет свежестью и прохладой. А в палате тесно поставлены кровати, запах лекарств, пота, подпорченной еды и прочего. Кто-то храпит, кто-то сопит, кто-то стонет.
Осмотрелся Мальчик; его сорочка и шортики выстираны, чуть еще влажные, висят у изголовья, а под кроватью сандалии. Когда он стал одеваться, появилась боль в раненой ноге, он невольно крикнул.
— Ты что, Мальчик? — открыл глаза рядом лежащий тяжелый больной.
— В туалет хочу.
— Под кроватью утка и горшок.
— А где туалет?
— Туалет на улице, во дворе, за корпусом. В здании-то нет воды, и канализации во всем городе нет.
Почувствовав, что смущает Мальчика, мужчина, тяжело сопя, перевернулся на другой бок. Стоять, а тем более ходить, было Мальчику нелегко, рана чуть выше колена. Но он бодро доковылял до двери, и для себя бы никогда не вернулся, да дома его ждет голодная бабушка — ныне он единственный кормилец. Пришлось вернуться к своей тумбочке, заваленной приподнесенной ему едой. Выбирая, он набрал почти что полный пакет провизии, отчужденно еще раз оглядел палату и почему-то вспомнил не детский дом, а первый свой казенный дом — лазарет в Моздоке — и красивую медсестру.
Осторожно ступая, он вышел в коридор. Здесь — по обеим сторонам в ряд кровати с пациентами, больные лежат даже на полу. Он пошел по коридору, в углублении за столом спит медсестра, на шорох подняла голову:
— Ты куда, Мальчик?
— Во двор, в туалет.
— А пакет зачем?
— Еда, собачкам.
В этой больнице вместе с Розой Мальчик бывал не раз, поэтому дорогу домой он хорошо знал. Вначале идти было тяжело, нога ныла. Потом бинт обагрился, потекла капелькой кровь, но немного, у щиколотки застыла. Но это все не сказывалось на его настроении — он шел домой, там скрипка, бабушка и, может быть, Роза.
Город еще не ожил; стайкой пробежались собаки, увидев его застыли; сытые — убежали. Так это на земле, еще господствует ночь, а в небе уже стайками носятся голуби, всюду неугомонно чирикают воробьи, где-то каркает ворона, а когда он подходил к дому и солнце над Сунжей взошло, и даже родные ласточки прилетели его встречать, прямо закружились в танцах над его головой.
Не желая вспоминать предыдущее, он живо заскочил в подъезд, и первая тревога — дверь не заперта; боясь вздохнуть, он боязно вступил в коридор, и тут — радость всей земли:
— Мальчик, это ты?
— Бабушка! — он бросился к ней, впился в грудь, опрокидывая ее к подушке, и окунулся в этот несказанный, любящий его запах, и ее костлявая рука, пройдясь по кудряшкам из последних сил, прижала его голову к себе. — Бабушка, бабушка, ты знаешь, что вчера случилось? — он пытался сдержать слезы, но они у обоих щедро текли.
— Знаю, кое-что знаю, кое о чем догадываюсь, — рукой она отстранила от себя Мальчика и вглядывалась в него. — Почему ты теперь прячешь свой взгляд? Ты ведь всегда смотрел людям открыто в глаза.
— Бабушка, мне страшно, я людей боюсь, они друг друга убивают.
— Не бойся, Мальчик. Человек — божья тварь. И от степени бытия злобен или добр. Но ты всегда верь людям, и будь всегда добр. Тебе Бог дал волшебный дар — это дар музыки. А музыка — это всегда добро; ты будешь славен, но нам надо учиться и работать, несмотря ни на что, и тогда будет жизнь, счастье, искусство.
— Вы так говорите, а плачете.
— Я плачу от счастья.
— В чем же сейчас ваше счастье?
— Мой золотой Мальчик, знаешь, я прожила долгую, совсем не радостную жизнь. Моя мать была женщиной своенравной, чересчур набожной, она буквально силой пыталась заставить меня верить в Бога. Я верила и не верила. Потому что жила и выросла при коммунизме, при атеистах и язычниках. К тому же я ведь была ученой, а как ученой не верить в теорию Дарвина, и не считать, что некоторые люди действительно произошли от обезьяны, тем более видя злобу войны. Вот двоякость — веры и не веры, наверное, определила мою судьбу. И лишь с годами, изрядно одряхлев, постарев, обессиле