– Хрен с ним со всем, раз уж всё равно не вышло. Хотел свободы и бессмертия, а получил шиш на постном масле. Что ж, в одном старая ведьма права: надо уметь расплачиваться по счетам, а я тебе задолжал, Осенька. Ох, задолжал.
Кресло под ним, загудев, вздрогнуло, и бледное лицо с ямочкой на подбородке исказила болезненная судорога.
– Может, оно и к лучшему, – простонал он. – По-другому жить я всё равно не умею.
Я сжала кулаки так, что ногти до боли впились в ладони и, захлебываясь в слезах, выдохнула:
– Почему ты не отдал меня им?
– Может, они плохо просили, – усмехнулся Сашка. – Я ведь тебя особо не прятал никогда. Башня Одиночества? Чушь какая. Ты сама из неё удрала, когда припекло, так что уж о них говорить?.. А не просили, потому что боялись. Спросишь меня, чего?
А когда я отрицательно качнула головой, закрыл глаза, пробормотав:
– Я всегда знал, что ты умная девочка. Уходи.
Я ревела уже вслух, размазывая слёзы по лицу. Потому что каким бы скотом он ни был, как бы я ни кричала о том, что ненавижу его, я его всё равно любила где-то. За то, что он был строг со мной, за то, что любил. Наверное, даже за то, что выкрал тогда. Кто знает, кем бы я выросла, останься с родителями.
И уж точно не встретила бы Севера.
И ещё мне его, вопреки всему, было жалко. Десять минут назад я хотела попросить Полину Ивановну пристрелить гадёныша, а сейчас ревела, потому что сердце разрывалось от боли за него.
Не чувствуя ног, ничего не видя вокруг, я побрела к выходу.
– Не кори себя! – крикнула мне в спину Полина Ивановна, когда я поднялась до середины лестницы. – Он будет жить, обещаю.
– Разве это жизнь? – вздохнул Сашка. – Прости меня, Осенька.
Я пулей вылетела из зелёного вагончика и бежала до тех пор, пока мой взгляд не зацепился за лежавший на земле дневник моей бабки. Упала на землю, прижавшись лицом к потерянной тетради, и закрыла голову руками, мечтая спрятаться от всего мира.
Почему это всё должно было случиться именно со мной? Почему похитили меня, а не какую-то другую девочку? Почему у меня оказался такой брат? Что мне сделать, чтобы научиться прощать? Я должна радоваться, что мои родители живы, что нашлись, а я переживаю и не могу им простить… Чего? Того, что они не замечают своей ущербности? Кто сказал, что ущербны они, а не я? Чем я лучше? Разве только что я не поступила жестоко? Разве не сделала выбор, в результате которого пострадает человек, которого я любила всю жизнь? Злилась на него, временами ненавидела за строгость, но любила. Любила же! Боги, кто мне ответит, что правильно, а что нет? Я запуталась. Я так запуталась. Я ничего уже не понимаю.
На мои плечи опустились тяжёлые руки и хриплый со сна голос пробормотал:
– Я проснулся, а тебя нет. Напугала меня. Ты к Полине Ивановне ходила? С ней что-то случилось? Почему ты плачешь?
Запрокинув голову, я посмотрела на Северова.
– Сень, – прошептала, глотая слёзы, – как ты живёшь со всем этим? Со смертями, с неправильными и тяжёлыми решениями? Как?
Он поднял меня на руки, прижав к своей груди, как ребёнка, и я благодарно обвила крепкую шею руками.
– Я в твоих объятиях всё время реву, – пробормотала, когда он уже подходил к общежитию.
– Мы исправим эту неправильную статистику в более приятную сторону, обещаю, – ответил мой парень. – Только объясни, что происходит.
И я объяснила, всхлипывая, жалуясь на жизнь, обзывая себя тряпкой. Объяснила, не зная толком, какой реакции на свой рассказ ждать.
– Как же ты устала, – прошептал Арсений, когда я замолчала. – Совсем мы тебя замучили, мой воробей.
Я так и заснула в его объятиях, зарёванная и несчастная, запутавшаяся в своих чувствах, бестолковая размазня.
Но, как это часто случается, проснулась со свежей головой и чётким планом.
– Пойдём к ним, – позвала Северова. – Сейчас.
– Но как же… – он кивнул в сторону стола, где лежали благополучно забытые дневники моей мамы и моей бабушки.
– Она сама сказала: возьми столько времени, сколько тебе нужно, – жалобно пояснила я. – Я просто сейчас не могу.
Они улетели вечером того же дня, безропотно приняв моё решение.
– Но ты позволишь хотя бы навещать тебя? – спросила на прощание мама, и я обречённо кивнула. Разве я могла отказать?
Мы даже обнялись и поцеловались, и я скрепя сердце пообещала, что да, конечно, когда-нибудь не сейчас, обязательно приеду в гости.
Когда разберусь в себе. Когда научусь прощать. Может быть, когда повзрослею. Север долго обсуждал с отцом и дедом вопросы безопасности, категорически отказался от того, чтобы при Корпусе остался дядя Серёжа, который, прощаясь, спросил у моего парня:
– И как оно?
– Что?
– Ощущаешь изменения после слияния?
Арсений хмуро глянул на него, а я прижалась испуганно к теплому боку. Почему-то подумалось, что если Руслан Стержнев узнает о том, что в жилах Арсения течёт голубая кровь, нас никогда не оставят в покое. Они же так трясутся над генофондом!
– Да не дёргайтесь вы, – проворчал дядя Серёжа. – Никто вас не тронет. Но от помощи не отказывайтесь. В Заповеднике сейчас чёрт-те что начнётся. Думаю, затрещит по швам ваш Яхон, да и не только он.
– Затрещит, – Арсений кивнул, крепче прижимая меня к себе. – Но мы справимся.
Они улетели тем же вечером, а спустя ещё три дня в Корпусе неизвестно откуда появились два новых человека: женщина лет сорока, рыжеволосая, смешливая, со снайперской винтовкой в чёрном кожаном чехле, и парализованный однорукий старик в инвалидном кресле.
У старика были молодые злые глаза, он не мог разговаривать и только мычал, сжимая левую руку в кулак.
– Дедушка мой, – представила нам его женщина. – Слегка не в себе, но ещё очень крепкий.
Мне понадобилась неделя, чтобы понять: Сашка не выжил из ума и ни о чём не забыл, его острый, кипящий от жажды деятельности – от ненависти? – ум заточён в этом немощном теле. Даже думать не хочу о том, что он чувствовал, о чём думал все те годы, что жил рядом с нами в Корпусе, что скрывалось за его мычанием и гневными плевками в сторону молодой и смеющейся Полины, к которой очень быстро вернулся ядовитый, как у болотной гадюки, характер. Но когда однажды вечером дедушку Александра нашли лежащим лицом вниз поперёк ручья, протекавшего через Лес Самоубийц, я выдохнула с облегчением. И только тогда нашла в себе силы признаться в очевидном – все эти годы я боялась, что он найдёт способ вернуться, боялась, понимая, что прощать и раскаиваться Сашка не умел. И я не знаю, покончил он с собой или это был несчастный случай – желающих расследовать его смерть не нашлось. А если б объявился кто любопытный, Север, думаю, нашёл бы безболезненный способ объяснить бедолаге, почему этого не стоит делать.
Примерно в эти же дни заговорила Лёшка. Она просто вошла в нашу кухню – мы давно уже не жили в общежитии, да и Детский корпус расширился далеко за пределы своих стен. От стен мы избавились в первую очередь.
Так вот, она вошла в нашу маленькую кухню, где я, психуя и ругаясь на чём свет стоит, пыталась печь блины, которые так любил Северов и которые у меня получались либо сырыми, либо горелыми, либо вместе со сковородкой вылетали в окно. Вошла, плюхнулась на стул, деловито понюхала содержимое моей кружки, отхлебнула жасминового чая и задумчивым голосом сообщила:
– Я думаю, что влюбилась, – от греха подальше я выключила плиту и спрятала руки за спину.
Очень сильно хотелось отвесить мерзавке подзатыльник – а как иначе? Молчать столько лет! – и не менее сильно хотелось задушить её в объятиях.
– И если он с этим ничего не сделает, – продолжила моя уже совершенно взрослая, по её мнению, сестрёнка, не подозревая о моих внутренних терзаниях, – я… я сама его изнасилую!
И победителем объявляется подзатыльник!
– Я тебе изнасилую, – рявкнула я, удобнее перехватывая так вовремя подвернувшееся под руку полотенце. – Не в пятнадцать лет же!!
Впрочем, история Лёшкиной любви – это уже совсем другая история, и к моей отношение имеет весьма опосредованное.
Что же касается истории моей, то стоит сказать ещё об одном: дядя Серёжа всё-таки оказался прав, когда говорил о том, что Яхон затрещит по швам. После событий на площади Влюблённых, после прокатившейся за ними по стране волне репрессий, под которую попал лучший друг Цезаря Палач и несчастная тонар Евангелина, но главное, после того, как правитель Яхона исчез в неизвестном направлении, по швам затрещало не только наше государство. Словно мыльный пузырь лопнул весь Заповедник.
Сикра развалилась на три больших государства. Острова стали суверенным государством. Дикие земли перестали быть дикими, и только Детский корпус оставался Детским. Мы решили ничего не менять. Нас устраивал наш остров таким, каков он был. В том плане, что здесь, в месте, которое когда-то большинство из нас воспринимало как тюрьму, мы все чувствовали себя свободными.
Свободными от сильных мира сего – никто не хотел связываться с безголовыми, обученными убивать, совершенно безбашенными самоубийцами. Яхон откровенно боялся своих отвергнутых детей, Сикре мы были не нужны, а дикие… что ж, у диких были свои дети. Зачем им чужие? Зачем им дети, которые так давно изображали из себя взрослых, что уже успели забыть о том, что значит быть ребёнком. Кто-то сожалел об этом? Я точно нет. И не Арсений. И даже не Марк Зверёныш, потому что его лучший друг, Тимур Соратник, почти всё время находился здесь же, в нашем собственном детском мире, в качестве посла свободных людей.
Свободных. Мы были свободны от кровавой войны, которая кипела за стенами защитного купола, возведённого моими родственниками. Нет, конечно, война затронула и нас. Кто-то из наших ушёл в наёмники. Наверное, там, за стенами Корпуса, они не раз сталкивались друг с другом на баррикадах, будучи по разные стороны. Наверное, гибли и убивали друг друга. Не хочу об этом думать. Как бы там ни было, они все возвращались. Часто искалеченными. И, если душевные раны я залечить не могла, то физические… Когда во время своей безумной вылазки в один из затопленных городов атанасиев была смертельно ранена Берёза, когда Зверь рыдал, умоляя её спасти, виня себя в глупой трагедии – а кого же ещё? – саркофаг Полины Ивановны получил своего первого реального добровольца. Того, которого не нужно было привязывать ремнями к креслу.