Это уж — точно.
Однако, размышлять на подобные темы у меня сейчас времени не было, наша непосредственная работа действительно уже началась: потому что едва повозка Оттона свернула куда–то за угол и, по–видимому, начала громыхать по камням переулков, еще звонких и как бы просторных от утреннего мороза, как из той же промозглой, слегка оседающей подворотни, будто курица из курятника, замершего в ожидании, осторожно проклюнулась фрау Марта — в тулупе поверх платья с передником — и, в свою очередь убедившись, что окружающая обстановка опасности не представляет, мелко–мелко засеменила вдоль улицы — придерживая хозяйственную корзинку — огибая стекло темных луж и ежеминутно оглядываясь, будто чувствуя слежку.
Кружевной белопенный чепец выбивался у нее из–под капора, накинутого на голову, а застежки сапожек поблескивали медными пряжками.
Фрау Марта торопилась на рынок.
Все было в порядке.
Я облегченно вздохнул.
Теперь только требовалось подождать, чтобы она отошла подальше.
— Еще три минуты, — сказал я Крокодилу сквозь зубы.
Потому что я не хотел никаких неожиданностей.
Это только кажется, что убить человека довольно просто: выстрелил и улепетывай, как можно быстрее. А на самом деле, это — труднейшая, кропотливая операция. И соваться без подготовки тут равносильно самоубийству. А вдруг фрау Марта забыла свой кошелек и сейчас возвратится, чтобы захватить его с комода в прихожей? А вдруг возвратится Оттон, который, как последний придурок, запамятует — куда его, собственно, посылали? Или даже вдруг Старый Томас поднимется обратно в квартиру?
Мало ли, что может случиться.
Три минуты разницы не составляют.
Я даже подумал: интересно, а сам Гансик чувствует, что сейчас его придут убивать? Есть ли у него по этому поводу какие–нибудь мимолетные ощущения? Вот он просыпается, как всегда, от трезвона поставленного в кастрюлю будильника, вот он трет с просонья глаза и нащупывает колодочки шлепанцев желтыми босыми ногами, вот он убирает постель, которая превратилась за ночь в скопище простыней и подушек, а потом раздвигает обвислые шторы и недоуменно таращится в беловатую муть за окном: солнце уже прорезалось, светлая морозная дымка парит над крышами, — интересно, чувствует он что–нибудь в эту минуту: шевеление какое–нибудь в душе, слабое мучительное предугадывание финала, — может быть, у него, как одряхлевший моторчик, внезапно сбоило сердце, а, быть может, бесформенный ужас поднялся к горлу, должен же он хоть что–нибудь ощущать, или все–таки никакие флюиды до него не доходят, и он просто помахивает над головой руками, изображая зарядку, — умывается, обтирает испарину с торса концом полотенца и, по–прежнему, недоуменно таращась, как будто с попойки, раздираясь зевотой, заваривает себе желудевый кофе на кухне.
Кожа у него болезненно смуглая, точно от несмываемого загара, а неровные обручи ребер под ней вздуваются и опадают.
И моргают короткие веки с прямыми, как у собаки, ресницами.
Плоть живет, омывается кровью, впитывает утреннюю прохладу.
Неужели он так–таки ничего и не чувствует?
Трудно поверить…
Меня опять замутило, потому что я, вероятно, слишком подробно представил себе некоторые детали, все–таки не полагается герильеро иметь чрезмерно богатое воображение: подступила опасная тошнота, и во рту появился ужасный металлический привкус.
Хорошо, что намеченные три минуты уже закончились.
— Пора! — сказал Крокодил.
Мы выкатились на улицу.
Уже совсем рассвело, синеватые тени, напоминающие о зиме, поджались к стенам, начинали покапывать с крыш, воробьи, как пернатые демоны, затеяли чехарду на куче отбросов. Солнце было живое и яркое — на мой взгляд даже слишком яркое и слишком живое: резкие лучи его пронизывали буквально всю улицу, чуткий воздух дрожал, и обугленные деревья как будто подергивали спекшимися суставами, — ни одного человека не наблюдалось в искрящейся сияющей дымке, лишь на самом углу, за покосившимся газетным киоском, который, насколько я помнил, ни разу не открывался, терпеливо, как часовой на посту, безнадежно маячил нахохлившийся, наверное, продрогший Креппер, — длинные руки в карманах, лицо до половины упрятано в поднятый воротник.
Он увидел нас и — немедленно, вытащив носовой платок, вытер им якобы запотевшую лысину под вязаной шпочкой, — подавая тем самым сигнал, что все в порядке.
Как мне показалось, не слишком естественно.
Я только поморщился.
Креппер, по–моему, был здесь совершенно не нужен. Какого хрена? Что мы, вдвоем с Крокодилом не справимся? Зачем нам Креппер? Светленькие эти костюмчики, волосы, пахнущие дорогими лосьонами, как–то раз он даже пришел на явку с цветком в петлице, то ли, значит, гвоздику себе воткнул, то ли, значит, едва ли не орхидею. Креппер мне чрезвычайно не нравился. Однако, к сожалению, таковы были правила в нашей группе: в каждой акции участвует по крайней мере один наблюдатель — для страховки, и чтобы можно было иметь потом объективную картину событий. Правила эти, если не ошибаюсь, ввел лично Сэнсэй, после того, как Муха и Тарканчик завалились на ерундовой попытке увести спортивный катер из Порта. Муха тогда погиб, а Тараканчик до сих пор заикается от испуга. Что там произошло, неясно. Вероятно, они напоролись на случайный патруль. Вот тогда обозленный Сэнсэй и ввел это правило.
По–видимому, разумно.
И, вспомнив опять о Сэнсэе, я вдруг почувствовал, что в глазах у меня закипают настоящие слезы. Проклятый Гансик! Выдать такого человека Охранке! Ничего, сейчас мы с ним разберемся.
О Креппере я тут же забыл.
И лишь пересекая дремотный каменный двор, выстланный круглым булыжником и отражающий солнце верхними этажами, я, как и Креппер, поглубже задвинул физиономию в поднятый воротник и, точно так же, как Креппер, нагорбился, чтобы несколько изменить фигуру.
Я не очень боялся, что меня тут узнают, все–таки слишком много времени протекло с тех пор, как я бегал по этому двору мальчишкой — много времени и очень много событий, к тому же за последние месяцы я отрастил себе длинные волосы, чтоб они, начесываясь, закрывали лицо, а недели за две до сегодняшней акции, по совету все помнящего и все подмечающего Крокодила, начал, как дурак, отпускать нелепую редкую бороду, напоминающую козлиную.
Так что, узнать меня было бы затруднительно.
Рисковать я не собирался.
Правда, пока все складывалось довольно удачно, двор мы пробуровили, не встретив ни единого человека, но зато когда, придержав натянутую жесткой пружиной, неудобную дверь, просочились в парадную и, прислушиваясь к каждому шороху, начали подниматься по лестнице, едва угадывающейся во мраке, как уже на втором этаже, точно так же, бесшумно, выступила из темноты бесплотная, как мне показалось, фигура в белой панаме и, нащупывая перила, деревянная облицовка которых была в этом месте оторвана, видимо, немного всмотревшись — как ворона, прокаркала сиплым, срывающимся фальцетом:
— Франц? Откуда ты взялся, мой мальчик? Давно тебя не было видно…
Это была, конечно, тетя Аделаида.
Надо же!
Меня точно ударили.
С какой это стати тетя Аделаида, которой, по–моему, уже сильно за девяносто и которая обычно сидит у себя в закутке, никуда не высовываясь, именно сегодня вдруг выползла из своей конуры, да еще в тот момент, когда здесь находимся мы с Крокодилом?
Я уж не говорю, что она узнала меня несмотря на измененную внешность.
Лично я, например, ее не узнал.
Флюиды, что ли, какие–нибудь?
Этого еще не хватало.
Тем не менее, требовалось как–то отреагировать на приветствие: Крокодил, уже сделав пару шагов, словно мрачное привидение, вырос у нее за плечами, и, по–моему, правая его рука начала подниматься.
Вероятно, в моем распоряжении оставались всего две–три секунды.
А, может быть, и не оставались.
— Здравствуйте, тетя Аделаида! — бодро сказал я. — Как вы поживаете? Надеюсь, что у вас все в порядке? И сестра моя тоже — передает вам привет… Извините, но мы с приятелем очень торопимся!.. — После чего так же, как Крокодил, быстро переместившись и схватив его за руку, которая действительно уже поднималась, прошипел раскаленым начальственным голосом, не допускающим возражений:
— Пошли отсюда!
— Свидетель, — шепнул Крокодил, указывая на Аделаиду.
— Я приказываю: пошли!
— Ну ладно, тебе виднее…
Эта встреча была, пожалуй, даже полезна для самочувствия, я пришел в возбуждение, которого мне не доставало, появилась решительность и ясное ощущение, что все пройдет так, как намечено, — в несколько энергичных прыжков я взлетел на четвертый этаж и, обычными, сдвоенными звонками взбудоражив квартиру, сунув ногу в высокую дверь, которая распахнулась довольно скоро, поприветствовал тупую сонную рожу, выглянувшую оттуда наружу:
— Доброе утро, Гансик!.. Мы тебя, надеюсь, не разбудили?..
У меня даже хватило энергии радостно и широко улыбнуться, изображая веселье, правда, боюсь, что улыбка получилась не слишком располагающая: Гансик как–то моргнул, непонимающе уставившись на меня, а заметив унылого Крокодила, тоже осклабившегося, как аллигатор, и вовсе замотал лохматой башкой, вероятно, пытаясь сообразить, зачем это мы притащились, но со сна, разумеется, ничего хорошего не сообразил и, оставив попытки о чем–либо догадаться, просто вяло и невыразительно улыбнулся в ответ:
— Заходите, ребята! Сейчас я вам кофе поставлю…
И пошел — оборачиваясь, приглашая нас за собой в квартиру.
То есть, все действительно получалось, как надо.
Я мгновенно глянул на Крокодила.
А Крокодил еле заметно кивнул.
И вот тут я совершил колоссальную, прямо–таки непростительную ошибку, потому что когда мы очутились на кухне, где шипела газовая горелка, а, наверное, еще не проснувшийся Гансик насыпал черный кофе в громадную семейную джезву, то я вместо того, чтобы сразу же, ни на секунду не замедляя движения, как уже репетировал неоднократно, мужественным суровым голосом произнести: «Смерть предателю»! — а потом сделать то, ради чего мы сюда и явились, как–то нерешительно, словно извиняясь за себя самого, хриплым, севшим чуть ли не до беззвучия голосом окликнул его: «Это…знаешь, что… кофе не надо»!.. — а когда Гансик слегка обернулся, перекатив жилки мышц под лопатками, то я почему–то сглотнул, словно у меня пересохло в горле, и внезапно спросил, будто мы и в самом деле заглянули к нему по–дружески, на минутку: