— Я не знаю, хорошо это или плохо, — добавил он.
В этом, вероятно, что–то такое было. Что–то очень значительное, проявлявшееся сейчас в грохоте и в обилии транспорта. Что–то, по–видимому, управляющее всей нашей жизнью. Только меня это нисколько не интересовало. Я лишь машинально отмечал изменения, происходящие в городе: очереди, торчащие из стеклянных дверей гастрономов, жуткую неправдоподобную суету на проспекте Повешенных, массу реклам и афиш, которыми были буквально залеплены стены, а среди них — мутноватое, видимо, уже полинявшее, черно–белое изображение Марочника с надписью: «Опасный преступник».
Здесь, наверное, имелся в виду День прощения.
Но даже это меня не слишком интересовало.
И, словно призрак, пройдя сквозь все усиливающиеся суматоху и толкотню, даже рукавом, по–моему, не задев никого из снующих туда и сюда прохожих, я, опять же, как призрак, пересек светлый двор, распахнутый неожиданной благочинностью, и, поднявшись на четвертый этаж, все–таки с замиранием сердца позвонил в находящуюся по правой руке знакомую мне квартиру.
Я все это делал как будто во сне.
И, по–видимому, состояние отрешенности мне до некоторой степени помогало, потому что, позвонив еще раз и не дождавшись ответа, я зачем–то потянул на себя гробовую молчаливую дверь, и она вдруг открылась — проскрипев в тишине на несмазанных старых петлях.
Квартира была не заперта.
Я вошел.
Не знаю уж, что именно я тут собирался увидеть, может быть, я рассчитывал на некое чудо или на стечение обстоятельств: дескать, откуда ни возьмись, выйдет сейчас Елена и, растягивая в улыбке рот, подрагивая ресницами, скажет, как ни в чем не бывало: Здравствуй. А я тебя жду. Проходи. Почему тебя не было здесь все это время?.. — и притронется к моему лицу горячими тонкими пальцами. Точно ореол, вспыхнут волосы, пронзенные солнцем.
Однако, ничего подобного, конечно, не происходило. Квартира была пустынна. Это была большая, неудобно спланированная квартира, состоящая из трех длинных комнат, анфиладой переходящих друг в друга, с неправдоподобной по своим размерам прихожей и с такими объемами кухни в два низких окна, что, по–моему, ничего не стоило выкроить из нее еще парочку вполне приличных жилых помещений. Ей бы это, во всяком случае, не повредило. До сих пор я здесь присутствовал всего один раз, и с того необычайного раза, наверное, от волнения, не запомнил ничего, кроме чудовищного ковра, заполняющего собой простенок центральной комнаты. Что–то такое темно–коричневое с темно–желтым. Ковер этот наличествовал и сегодня, но помимо ковра в квартире, оказывается, существовала и довольно–таки странная мебель: золоченые, обитые бархатом стулья на гнутых ножках, вычурные дворцовые столики с горками хрусталя или — шкафчики красного дерева, поблескивающие из глубины всевозможной керамикой. То есть, обстановка была здесь прямо–таки музейная. Меня особенно угнетали картины, развешанные в совершенно невероятном количестве: темные и, на мой взгляд, неправдоподобно нарисованные пейзажи, несколько идиотских портретов с лицами, как будто из расплывшегося пластилина, я не понимал, кому это понадобилось: рисовать людей данным образом. Но больше всего меня поразила комната самой Елены, я ее, оказывается все–таки интуитивно запомнил: не запомнить такого потрясающего бардака было, по–видимому, невозможно. Мало того, что тахта, неубранная, вероятно, еще с того самого раза, будто поле сражения, белела разметанными простынями, но еще и подушка, на которую, судя по всему, наступали, сильно смятая лежала на полу у стены, а по всей комнате, словно в лавке старьевщика, были там и сям разбросаны самые разнообразные вещи: сумочки, предметы одежды, почему–то — несколько босоножек с оторванными каблуками. Мне бы никогда прежде и в голову не пришло, что Елена способна на такой поразительный беспорядок. И помимо всего, на захламленном дубовом столе, деревянная часть которого была яростно исцарапана, среди книг и тетрадей, наваленных сползшими грудами, среди ломаных карандашей и частей авторучек, обросших чернильными напластованиями, я увидел массивный затейливый угол, наверное, выкованный из бронзы, и поверх него — стакан с остатками чая, на коричневой гуще которого мутнела отросшая плесень.
То есть, жизнь из этой комнаты ушла и больше не возвращалась.
Тем не менее, я знал, что мне делать.
И поэтому, сняв двумя пальцами серый неаппетитный стакан и поставив его на полу, потому что среди развала стола места для него просто не находилось, я подгребся ладонью под этот затейливый уголок и с натугой перевернул его, скомкав загнувшиеся тетрадки.
Как я и ожидал, это оказалась Четвертая карта.
Только различить на ней что–либо не представлялось возможным. Атлас совсем покоробился и был залит чернилами, а по самому центру вдобавок желтели подтеки канцелярского клея.
Впечатление было самое удручающее.
Впрочем, ни на что другое я, в общем–то, и не рассчитывал.
Карта меня тоже — не слишком интересовала.
И я уже собирался покинуть эту умирающую квартиру, как вдруг тихо скрипнула половица в соседней комнате и в проеме дверей появилась Аделаида в своей неизменной панаме и — вошла, выставляя перед собой левую руку.
Синие пронзительные глаза у нее были широко открыты.
— Кто здесь? — спросила она надтреснутым голосом. И внезапно задвигала пальцами на вытянутой руке. — Не надо, не надо, я поняла. Просто я почему–то не узнала сегодня твою походку…
— Здравствуйте, тетя Аделаида, — сказал я.
— А я уже почти ничего не вижу. Слышу: кто–то, вроде бы, шебуршится в квартире, дверь–то я на всякий случай осоставляю открытой. Ты, наверное, Леночку собирался увидеть? Леночка теперь заходит сюда очень редко, — вышла замуж и, естественно, у нее появились другие заботы. Но однако не забывает: звонила позавчера, приглашение вот прислала, какоето у них там важное мероприятие…
Из кармана халата она достала прямоугольную карточку с вензелем и тиснеными буквами. «В восемнадцать часов, Департамент народного образования», прищурившись, разобрал я. И еще — гораздо более мелким шрифтом:«Вход только по специальному приглашению».
То, что требовалось.
— Вы можете дать мне это, тетя Аделаида? — поколебавшись спросил я.
И Аделаида, по–моему, даже с какой–то радостью разжала древесные пальцы:
— Конечно, бери. Передай привет Леночке и скажи — чтобы не беспокоилась…
Она вдруг на секунду как бы застыла, а затем осторожно, совсем, как Елена, дотронулась до меня.
И небесные колдовские глаза ее просияли.
— Ты знаешь, кто ты? — спросила она совсем другим голосом.
— Знаю, — ответил я. — Я — Мышиный король.
— Конец сказки, — сказала Аделаида.
— Конец сказки, — сказал я.
И Аделаида, опять–таки совсем, как Елена, загадочно улыбнулась.
— Прощай, мой дружок, мы больше никогда не увидимся…
И небесная синь в ее выпученных глазах — потускнела.
— Прощайте, тетя Аделаида, — сказал я.
Больше я ничего говорить не стал, потому что у меня начались какие–то мучительные провалы во времени: я вдруг практически без всякого перехода оказался в сумерках дровяного сарая, где по–прежнему пахло щепой, слежавшейся за зиму, и косые солнечные лучи, пробиваясь сквозь щели, выхватывали из темноты развороченную в своей верхней трети уродливую поленницу.
Я не мог бы, наверное, объяснить, как я здесь оказался. То есть, я, разумеется, помнил, как я выхожу из квартиры и как очень тщательно прикрываю вслед за собой скрипучую наружную дверь, чтоб она запечаталась плотно и не выглядела для постороннего взгляда незапертой. И я помнил, как я спускаюсь по лестнице и пересекаю колодец двора, полный запаха тополей и — от стекол — расплывчатых солнечных зайчиков. И я помнил, как потом перелезаю через развалины гаража: толстый прут арматуры царапает меня по коленям, и я нехотя останавливаюсь и ногой заколачиваю его в щель между бетонными плитами. Я все это прекрасно помнил. Я даже помнил мелкие, совсем незначительные детали, как, например, обрывок газеты, который белел неподалеку от врытых в землю скамеек, или то, что в окне мастерской, в переплете, не доставало одного из квадратиков стекол: рама совсем облупилась и ее одевали грязные волосяные наросты. Я это помнил. Детали почему–то запоминались особенно хорошо, и вместе с тем, всего этого как бы не существовало, это вывалилось из времени за полной своей ненадобностью, и я заново осознал себя, только стоя перед развороченной желтой поленницей, чувствуя в руках тяжесть страшноватого «лазаря» и негнущимися чужими пальцами передергивая затвор, чтобы дослать в ствол патрон — точно так, как нас учили на военных занятиях в школе. Я, по–моему, в этот момент ни о чем не думал. Я лишь бросил промасленную ветошь обратно, где она находилась, и зачем–то спокойно и тщательно закидал дровами поленницу.
Мне почему–то казалось, что сделать это необходимо.
А затем я вторично осознал себя только во время разговора с Ивонной. То есть, опять же, можно было бы, наверное, вспомнить, как мы внезапно столкнулись на повороте лицом к лицу, и какая она вся из себя была в этот момент замкнутая и отстраненная, и как я вдруг впервые почувствовал бездну возраста, который нас разделяет, слишком уж она действительно была сама по себе, но все это, естественно, не имело ну никакого значения — Ивонна просто спросила:
— Ты когда придешь сегодня домой?
— Приду, — сказал я.
— Приходи, не задерживайся, не заставляй меня волноваться…
И — пошла, не оглядываясь и, по–моему, даже пришаркивая ногами…
Было в ней что–то болезненное.
Как будто — старуха.
И, наверное, уже окончательно я себя осознал, только стоя перед колоннами внушительного здания Департамента. Все четыре его этажа багровели косматым гранитом, несмотря на вечернее солнце сияли люстры чуть ли не в каждом из окон, доносилась танцевальная музыка, а над мрамором колоннады, с треугольного портика, который ее замыкал, знаменуя, по–видимому, особенность нынешнего события, величаво свисало могучее полотнище с государственным гербом, и порывами ветра шевелились тяжелые кисти, которыми оно было обшито.