– Слушай!
Но – португальцы кому-то забили, на набережной что-то ярко полыхнуло и взорвалось, загудели автомобили и прогулочные паровозики, закричали дети на балконах, подпрыгивая и растягивая фанатские шарфы, по набережным очумело понеслись комнатные собачки в плащиках национальных расцветок, к экрану посреди набережной, где шла трансляция, бросился нечесаный люд, распевая безо всякого мотива краеведческие песни, в них угадывались названия ближайших рыбацких поселков, заметались зигзагами безумные велосипедисты, на пляже, где жарили на углях какую-то вонючую дрянь, напоминающую змеиные хвосты, все, у кого нашлись деньги на пол-литровый пластиковый стакан пива, прыгали, обнявшись и завывая:
– Пур! Ту! Гал! Пур! Ту! Гал!
И ударил салют!
Из Домодедово сына забирали, сам я везти не мог – люди, прописанные в моей бывшей квартире, не желали дарить мне лишние полтора часа. Дожидаясь прибытия конвоя, мы наменяли жетонов, отошли к игровым автоматам и в полнейшем немом взаимопонимании и взаимовыручке отбили захваченный бандитами банк, уложив по ошибке пару заложников из числа персонала, затем отстреливались на полном ходу, защищая почтовый тарантас от соединенных сил грабителей и индейцев – среди нападавших особенно выделялся жирный мексиканец в шляпе-поганке, пришлось бросить под ноги их лошадям мешок с динамитом, едва отдышавшись, мы ввязались в перестрелку в салуне, возникшую по какому-то совершенно плевому поводу, но переросшую в настоящую бойню. Особенно прицельно жарила по нам из пулемета какая-то симпатичная дама в красном платье. И тут ему позвонили.
– Ну, всё?
Такой возраст, что уже не обнимешь. Стесняется.
Рукопожатия.
– Знаешь, что я хочу, чтобы ты сделал? Забери меня к себе. Давай встречаться почаще. Не ругайся с мамой. Больше я с тобой никуда не полечу.
– Что?
– Научись выдувать пузыри из жвачки. Смотри: нажевываешь такой комок, плоский, вот так зажимаешь между зубами. И – в середину проталкиваешь немного язык, а потом язык убираешь и сразу начинаешь дуть, вот, – надулось и лопнуло, – понял?
…Зимой детина в тулупе и шапке с опущенными ушами раздавал билеты и ваучеры болельщикам, сразу раздевшимся до маек с гербами, – знакомыми казались все: с вологодскими мы точно куда-то уже летали, и с вон тем косым, стеснительно смотревшим в сторону. Со вкусом домашней каши во рту я смотрел, как судьба рукой авиадевушки помещает нас двумя крестиками на неведомые места на борту и кричит в телефон в доносящиеся снежные задувания:
– У тебя сто сорок пять пассажиров и одна ляля. Сто сорок шесть по головам!
Пристегнувшись, сын спросил:
– А в этом Израиле нет сейчас туризма? То есть террора?
Над нашими головами летала перекличка – из первого салона во второй:
– Кто мужик и натурал – тот болеет за «Урал»!
– Кто болеет за «Торпедо» – тот родился от соседа!
Соседка лет семидесяти двух, сразу попросившая называть ее Надей, крашенная в цвет «морозный каштан» (я до дембеля считал, что такой цвет встречается в естественной природе, пока одна девушка не объяснила), оторвалась от газеты:
– Тут написано, что всё больше и больше пилотов управляют самолетом в пьяном виде.
Самолет неожиданно качнулся набок и завернул резко влево, дважды нехорошо вздрогнув.
Народ запил, мы с сыном яростно обсудили с впередисидящим интеллигентом Маратом величие нашей сборной. Виски, к которому время от времени припадал Марат, помогло ему сосредоточиться на единственном действительно важном вопросе:
– А кого Хиддинк поставит в полузащиту?
Я трижды перечислил всех наличествующих полузащитников, он соглашающеся кивал: да, все эти имена ему известны, но после тяжелого раздумчивого сопенья и еще одного глотка он вновь, просунув голову меж кресел, указывал, как впервые, теперь уже совершенно отчетливо, открывшуюся только ему слабину:
– Да. Но кого Хиддинк поставит в полузащиту? – Так и уснул, уронив нам на колени сперва цээсковский колпак с бубенчиками, а затем очки – мы их бережно хранили, азартно предвкушая ужас ослепленного пробуждения: где?!
Сын попросил:
– Расскажи какую-нибудь страшную историю.
– Однажды мы с мамой потеряли тебя на Воробьевых горах. Пошли гулять и – потеряли. Полчаса бегали искали.
Сын с ужасом вгляделся в меня:
– А потом? Нашли?
Тут пошуршало «кгм-кгм…» и раздалось:
– Говорит командир корабля. Предупреждаю, на высоте девять тысяч пятьсот метров сто грамм спиртного действуют как двести. Если не прекратится драка во втором салоне, мы садимся в Симферополе и вызываем милицию.
Да будьте же вы все прокляты, уроды!!! Я уже представлял себе разрастание побоища, экипаж, забаррикадировавшийся в кабине, и штурм ОМОНом в симферопольском аэропорту – стоило ради этого пропускать два учебных дня и репетитора по математике!
Все прислушивались, и чудился грохот битвы, но это стюардессы загрохотали своими кухонными тележками, шепотом всем сообщая: угомонились.
Марат проснулся и забрал свои очки с таким спокойствием, словно поручал нам их сохранить.
По прилете я искал разбитые носы и разорванные рубахи, но русские патриоты ступили на Святую землю в приличном виде и сонно потекли в громадные просторы Бен-Гуриона пехом или эскалатором, вниз, на паспортный контроль, покорно снимая картузы для опознания и обдавая пограничниц алкогольными дуновениями; только вологодцы выронили под ноги таможеннику пакет с десятью бутылками пива в самый разгар клятв, что везут только государственный флаг.
На свободе, после очередей и багажных разборов, какая-то молодежь с нажимом одаривала каждого белой шапкой «Израиль любит тебя». Я отправился искать урну: куда бы ее выбросить, а сын побежал в обменник превратить долларовую сотку в шекели и оттуда – в ближайший магазин, где ему жестоко пояснили: в аэропорту курс – самый невыгодный.
В осеннем море кто-то плавал среди упаковочных обрывков и студенистых, коченеющих рыбок, по удивительно белому песку носились собаки в ошейниках за летающими пластмассовыми тарелками, первая же красивая девка рассмеялась по-русски – она висла на пожилом пузане, тот сосал сигару и отхлебывал из горла какого-то дорогого сосуда. Грязный араб показал, как работает душ – надо дергать за проволоку.
Мы опустились на два незанятых белых стула, словно ждавших нас. Из-под земли вырос дед с седой грудью и показал пачку квитанций. Двенадцать шекелей это стоит. Пока не зайдет солнце.
Я подозрительно следил за солнцем – путеводитель обещал его посадить в половине пятого, и я предупреждал об этом попутчиков – нет смысла раздеваться и лезть в море! После половины пятого на меня смотрели, как на идиота.
Какой-то длинноволосый мужик валялся под солнцем на песке, головой к морю, и, как очумевший жук, взбрыкивал поочередно ногами с такой судорожностью, что я уже поднялся поискать спасателей, но мужик резко перевернулся на живот и, весь облепленный песком, как шершавой шкурой, вскочил и особыми прыжками наискосок волн заметался по мелководью, нагружая бедра. Оказывается, он массировал организм для продления жизни.
Сын забегал в море, нырял и выскакивал греться, показывал – смотри! смотри! – в небо: кривыми волнистыми росчерками, неравносторонними клиньями во всю ширину синевы там неслись прилетевшие за нами птицы, он кричал:
– Я вижу вожака!
Жизнь мальчика – сколько в ней ясности, одна ясность и жадность впитывать весь мир, и свет – много-много света, там солнечно даже в кромешной тьме, в том, что считается у него кромешной тьмой.
Без зависти, но с жалостью непонятно к кому я смотрел за молодыми, чистенькими парами, бодро и стройно входящими в ресторан – в безмолвии, в согласии душ и сердец, в котором они заведены идти до смерти, обрастая детьми и болезнями до тех пор, пока под ноги одного из них не грохнется с небес гробовой камень, а второй обхватит каменные эти буквы и цифры и зарыдает, истекая заботами об оградке, фиалках, подновлении фото, памятных днях и не уставая свидетельствовать о несомненном сходстве, проявляющемся в потомстве, – ведь это говорит ЕГО (ЕЕ) голос (но никому, даже оставшемуся ему (ей)), голос невнятен – что-что? – но разницы нет: не устанет вставать посреди семейных торжеств и чаепитий наскучившим, строгим свидетелем защиты, неуместным, как… Чтобы: был бы жив (жива)… Как говорил (а)… Вот бы порадовалась (ся)…
Хотя всё может быть по-разному.
Вечная любовь – это та смола, что проступает на весенней коре, – каждый хочет увидеть, услышать ее голос, да хотя бы слух о ней… Возможно, притягивает именно «вечный». Всем неприятно видеть безмятежно хохочущих (оттенок предательства) вдов и детей, обыкновенно проживающих годовщины маминого ухода. Почему-то живучая жизнь быстро входит в противоречие, растет в направлении «против» вечной любви, за которой – совсем близко или за знаком равенства – монастырская тьма. И сырость.
Я смотрел на белокожую девчонку – высокую, тонкую, с плотными, круто изогнутыми бедрами, – полька? Нет, говорит по-немецки. Как она прыгает в воду, трогательно зажимая пальцами нос. Как плавает, как двигаются ее ягодицы, поднимаясь над водой, словно сами по себе, отдельное, живое существо, плод. Как, устроившись в тени, читает она журнал, всматриваясь в картинки с напряженным удивлением. Как уже совсем другая, притихшая, выходит из кабинки для переодевания в сухое, распустив по плечам волосы, и украдкой, на краткий миг оборачивается на меня свежезагорелым лицом – так кажется, так всегда кажется, когда на кого-то смотришь, что и на тебя однажды посмотрят в ответ.
– Вот, – показал я сыну, – самая красивая девчонка на этом пляже, – и почему-то добавил: – Но на таких не женятся.
– А на каких? – деловито спросил будущий жених, словно собираясь записывать.
Я хотел сказать: выбирай девушку с будущим. Или не так, не поймет он. Вот так: ту, что будет носить твое фото с ломаными краями в бумажнике.
Но не сказал. Побоялся, что он хотел услышать, какой, с моей точки зрения, не была его мать. Тогда любой мой ответ был жестокостью. Или ложью.