На утро решающей битвы открываем дверь номера, и воробьи в пальмах внутреннего дворика, словно смутившись, обрывают свой гам, стайками и по одному разлетаются в разные стороны, как школьники, застигнутые завучем на перемене за курением на спортплощадке.
Утренний запах хлорки или чего-то такого же в вымытых швабрами коридорах, уборщицы натирают тряпками золотые поручни завитых лестниц, добродушно стрекочут подстригатели травы.
Синее там, впереди, разделяется на море и небо. Утренняя луна – бледная, как плевок. Мясистые стебли травы смыкаются в пружинистый вал. Мокрые тени облаков сохнут на горах, и парус виндсерфера далеко в море похож на слезу, дрожащую на реснице.
Охранник отеля (а может, подносчик багажа) сидел за особым столиком на тротуаре у входа, багажные карточки шулерски разворачивались в павлиний хвост и сыпались стрекочущей ленточкой у него из руки в руку, украшенную серьезным перстнем.
– Хелло! Сегодня болеем за наших, – он изобразил приветственный жест, – вон ваш автобус, – отвечал складно и весело, понятно, но не по-нашему и не в первый раз. – Я из Волгограда, зарплату не платили. Уехал. И здесь счастлив. Тепло! Ничего случиться не может. Ни войны, ни кризиса! Зарплату платят. Язык? Что там за язык – двадцать две буквы. Сам липнет! Восторг.
– Дома бываете?
Он словно впервые задумался над этим и озабоченно попытался расшевелить двумя худыми пальцами синий камень в перстне:
– Да надо бы. Там мать осталась. Шесть лет не видел. Вот денег накоплю и съезжу, – и опять вроде по-русски, но уже не по-русски: – Гостиницу не хотите построить в Тель-Авиве? Вон тот участок пустует. Хотите, угадаю, откуда вы? Из Ростова! Я как увидел, сразу понял: ребята из Ростова.
Всё, что я знал про Ростов, – хищные, цепкие девушки и регулярно появляющиеся серийные маньяки-убийцы.
– Автобус ждать никого не будет, – с видимым удовольствием объявил худющий, кучерявый, холодный и пустой гид Эрик; он выглядел стариком, болельщиков старался не замечать, говорил кому-то, кто незримо присутствовал среди нас и лучше понимал значение предстоящего Иерусалима. – Мой русский не большой. Самые красныричивые речи не выскакивали из маего ырта. А вот это здание персиками разрушено немножко полностью. Но трудный вопрос – есть в группе одно имя-фамилия, но при этом это два разных человека?
Мы с сыном подняли руки. Хорошо гиду, свободен от зависти и течения времени, живешь среди памятников и знаешь правду о них. Эрик излагал подробности иордано-израильской войны.
– Воевали-воевали… Столько лет! И один город не могли захватить. Мы бы давно захватили! – гордо сказал косоглазый болельщик, он всегда ходил в пропыленных спортивных штанах, я думал: чей-то водитель, оказалось – банкир из Тулы.
«А Константинополь?»
Сын заметил:
– Ты всё время что-то говоришь про себя. Что ты сейчас сказал?
На Масличной горе завывал ледяной ветер, Эрик остался со своей лекцией один, как только арабские мальчики подогнали для фотографирования покорных ослов – по пять шекелей. В автобусе кто-то из вологодских заметил:
– Кто-то из ослов провонял наше знамя.
– Давайте вернемся и предъявим!
Эрик поднял свой зонтик:
– Ориентир!
Мы потянулись за зонтиком сквозь вонючий арабский рынок, где рубили мясо и мухи жрали коровьи легкие, развешенные на крюках, сквозь пустынный армянский квартал, увешанный призывами признать геноцид в Османской империи, сквозь решетку послушно взглянули на остатки римской стены.
– Ей две с половиной тысячи лет.
На стене валялся резиновый мячик. Запыленный, но несдувшийся. На той стороне стены за еще одной решеткой бегали еврейские школьники. Эрик дождался первого вопроса:
– Как эти шапочки не сваливаются у них с головы?
И все хлынули в какое-то торговое жерло под вывеску «Скидка 50 %», а я спросил у ближайшего араба, сколько стоит лоскутное одеяло.
Араб отвернулся и бросил через плечо:
– Сто пятьдесят долларов.
– Пятьдесят.
Араб, не поворачиваясь, объявил после презрительной паузы:
– Сто и двадцать.
Мы двинулись дальше за зонтиком, араб бежал за нами еще два квартала, умоляя взять одеяло за пятьдесят, сорок – за сколько пожелаешь!
Храм Гроба Господня зажимали какие-то стены, давили его в тесноту, камень, деловитые медсестры в голубых передниках закатывали внутрь паралитиков в креслах, туда же по-рыбьи тихими стайками скользили наши православные, не отставая от хвостатых батюшек.
Эрика не слушали, болельщики недоверчиво вчитывались в стрелки указателей, напоминающие Диснейленд, – это подножие горы, где распяли, на камне этом мазали елеем (на камень подбито валились люди с обеих сторон), в той часовне камень, с которого воскрес, – в часовню заворачивала полуторачасовая очередь.
Вологодские обступили Эрика:
– А где, говоришь, кровь текла?
– Вот тут.
Все навалились на стеклянную витрину, разорвав и выдавив в стороны делегацию из Латинской Америки.
– Крови что-то не видно…
Сын взглянул на меня: туалет. Куда бы мы ни ездили, я всюду искал туалет. Особенно запомнились Елисейские Поля. И рейд на снегоходах по лапландской тайге. В этом смысле.
Такого туалета я не видел даже в армии. В каком-то внутреннем дворике, равномерно покрытом невысыхающей мочой, размещались кабинки, заваленные дерьмом…
Болельщики, собравшись поголовно, добивали Эрика, загибая и разгибая пальцы:
– Погоди-погоди, чо ты сразу в сторону, разговор был за то, что на этом месте Елена Прекрасная обрела первый крест, так?
– Так.
– Так. А как же она могла его поднять? Если весил он сорок пять килограммов? Куда ты отворачиваешься? Ты на меня посмотри – всасываешь то, что я говорю?
– Ну, значит, фрагменты креста, – осторожно подбирая слова, выдавливал Эрик.
Я мучился: сын – голодный, за весь день – один пресный арабский батон, не знали, куда выбросить.
У Стены Плача с автобуса попросили снять флаг, и, не без сомнений разместив на макушках засаленные бумажные кипы, неловко притихнув, московиты, великороссы, граждане РФ, встающей с колен, бесшумно прокрались вниз по ступеням меж шумно и деловито молящихся еврейских гнездовий, подставок со свитками Торы и каких-то шкафов, в которых свитки вращались особыми механизмами, в мужскую часть стены – она раза в три больше женской.
Стена не выглядела древней, хотя сверху ее обжили какие-то кустики. Потрогал – удивительно теплые камни. Оглянулся: сосед в курортной кепочке шептал, прижавшись ухом к стене, и замолкал с такой сосредоточенностью, словно из-за камней ему что-то отвечали.
Сын стоял рядом и не знал, что здесь делать.
Меж камней мусорно натыкали стопки разномастных записок, записки, туго свернутые в окурочные комки, вбили, втиснули в каждую мельчайшую впадину. На отогнувшемся крае одной я прочел аккуратное русское «здоровье».
А, не буду ничего просить.
– А теперь мы поедем осматривать место Тайной вечери.
– Погоди, Эрик, – с места грузно поднялся выбранный народом делегат в пионерском галстуке, – тот самый зал, где была вечеря? Или какойто похожий зал, который построили близко от того места, где был когда-то, блин, зал, похожий, типа, на тот, где была вечеря?
Эрик молчал.
– Ну-ка, вези нас туда, где можно выпить!
Оттуда, где можно выпить, автобус тронулся, закричав «День Победы», пьяные дирижеры, размахивая руками посреди салона, пытались понять: последние или первые ряды громче поют, никто не попадал в такт.
– Давно наблюдаю за тобой, – ко мне подсел косоглазый и глядел, как всегда, в сторону, – твой сын? Молодец. Мужчина. Уважаю, – он пожал мою руку. – Я своей позвонил, предупредил: приеду – будем делать сына. Вырастет – буду тоже повсюду с ним ездить.
И мы вместе улыбнулись, как хохочет сын, – мы обгоняли другие русские автобусы с воплем «Тарань!», там наши братья пели «Взвейтесь кострами…», а мы затянули «Последний бой, он трудный самый», сын пел и смеялся вместе со всеми, я чувствовал: всё не зря, правильно я всё вот это.
А вот и ночь, и пылающий стадион, и на стадион толпами и колоннами, смеясь, валят одни наши, нас никто не перекричит, и толстый певец по фамилии Шаповалов, взяв посреди поля микрофон, с одинаковым чувством исполнил оба гимна; с началом мы, народ, немного поспешили (Шаповалов с упоением и наслаждением медлил), но подождали у порога припева и припев грянули вместе и так, что всем ясно, кого здесь всех больше и кто главней…
Что евреев побольше, стало ясно, когда дармоеды и педерасты пропустили гол.
Оказалось – это нас почти нет.
В автобус все вернулись абсолютно трезвыми.
В отеле сын спросил:
– Пап, почему мы всё время проигрываем?
Сказал:
– Сейчас буду плакать, – и уснул, вытянувшись поперек двух кроватей, во всю ширину. Удивительно, как быстро они растут и как мы…
Я собрал вещи и пошел к морю, столкнувшись на выходе с косоглазым банкиром-туляком:
– Из ночного клуба, – отчитался он, – русским никто не отсасывает. А предлагал – тысячу евро!
На море разлили дрожащий лунный свет, пустой пляж, одна женщина в белом платье, молодящаяся старуха сидела на лежаке, принеся с собой бокал из ресторана. Я смотрел на ее кривую, сломленную спину. Вряд ли она кого-то ждала.
Я прошел туда, где свет заканчивался, к морю, набирая прохладного песка в шлепки, – море подкатывалось и вскипало, справа била дискотека соседнего отеля и голо стояли мачты парусных развлечений, наискосок тарахтел легкий самолет, впереди стоял катер – наверное, так здесь всегда; я поднял глаза – звезды, и ждал, когда одна звезда покажется особенной. Так всегда кажется, когда поднимаешь глаза на звезды, что одна звезда начинает мигать и переливаться или просто загорается на твоих глазах. Но ничего такого. Так и не понял, радоваться этому или нет. Можно уезжать. Завтрашний день – он всегда кажется новым миром. Даже если поспишь час, встаешь всё равно новым и в новом.
По самолету качались пьяные, стюардессы при снижении не могли усадить, прощались. Меня пытался обнять какой-то толстый дядя: