Детский мир — страница 72 из 74

Потом отец поднял глаза и посмотрел на меня так беззащитно, что я от ужаса проснулся.

Хозяин стоял на коленях и молился. Молитва показалось мне совсем незнакомой и чудной.

Поднявшись, он задул лампу и улегся в кровать.

Я старался не дышать и гладил ладонями шершавую простыню.

Я погладил ее сто раз, и в руках сладко зажужжало, словно кровь свернулась в шарики и эти шарики боками трутся друг о друга.

Хозяин засопел, чуть клекоча горлом.

Привстав сначала на локтях, потом медленно спустив голые ноги, я сдвинул вбок одеяло и тулуп и встал на пол. Кровать не скрипнула.

Три шага, и я очутился в прихожей. Сюда не доносился огонь лампадки и не падал лунный свет: здесь было совсем темно.

Безбожно гомоня не по времени сладкоголосыми половицами, тараща во все стороны невидящие глаза, я едва двигался. Наступил на резиновые сапоги, больно стукнулся ногой о табуретку и, наконец, ткнулся куда-то выставленными вперед ладонями. Полукруглыми, как у жука, движениями рук, поискал щеколду, поднял ее и вышел во двор.

Дверь в дом оставил открытой, чтоб не стукнула.

Добежал до калитки и поспешил по стежке вниз. Стежка уползала из-под ног, как живая. Отец бы накрутил ее хвост на руку, если б знал. Никуда бы она не делась тогда.

Ободрав о кусты руки, изуродовав пятки о камни, выбежал к воде.

Луна лежала на месте, не шевелясь, – плоская и жирноватая, как блин в застылом масле.

Я долго смотрел прямо в лес на другом берегу, желая сказать ему хоть что-то примиряющее нас и располагавшее ко мне – но таких слов у меня не нашлось.

На щеку сел комар, я стер его, но тут же засвиристели другой и третий. Они раскачивались у лица, сводя мне скулы.

Воздух показался еще холоднее, чем был. Он не полз в рот, и я дышал ноздрями.

В реке плеснула рыба, но темнота разом съела и рыбу, и плеск.

Больше не осталось ничего. Не дыша, стояла вокруг ночь.

– Папа, – позвал я, сначала повернувшись налево, а потом направо.


Мы выехали к реке вечером.

Свернув зеркало заднего вида, я посмотрел на себя и погладил трехдневную щетину.

Фары упирались в воду плотно, как столбы, удерживающие машину, чтоб она не скатилась с берега.

На другом берегу стоял заброшенный дом с провалившейся крышей.

Корин где-то в лесу похоронил свою старуху, она сама попросила.

Я выключил дальний, река стала у́же, старый дом пропал.

Потом погасил ближний, вода почти исчезла из вида.

Потом выщелкнул габариты, и осталось только мутное и желтоватое небо над лесом и редкая звезда в нем.

– Олег, нужно быть внимательней на реке, – сказала Корину его старуха следующим утром. – Я слышала, твой друг утонул? Если принесете на борт тело – снесите его в трюм: я так не люблю, когда пахнет тиной.

Корин засмеялся, а отец не слышал этого разговора.

Он поочередно натягивал на меня свитер, теплые носки, плотные брюки и даже какую-то зимнюю шапку.

Потом разделся сам, я увидел отца голым и сразу отвернулся.

Отец растер свое огромное тело полотенцем. Скомкал полотенце и кинул в угол. Взял со стула свою одежду: широкие штаны и свитер с горлом, ему шло.

В маленькое окно, выходившее в заброшенный сад, за отцом наблюдала тринадцатилетняя. Она видела его, а меня, сидящего на кровати у окна, нет. С лязгом я задернул шторку. Она побежала куда-то сквозь кусты.

Хоть бы ее зацарапало насмерть.

Утро выдалось холодным, мы собирались домой, было пора на автобус. Корин разлил самогон. Легко чокнувшись, они выпили и поставили стаканы на пианино.

Пианино все уже было в круглых следах от стаканов – словно кто-то положил на крышку огромное липкое ожерелье, а потом забрал.

– Может, занесем обратно? – предложил отец, тронув инструмент. – А то вдруг дождь.

Корин скривил скулу: да черт бы с ним.

Куда отец пошел ночью, я так и не понял. Кажется, сначала к археологам вниз по реке, но их уже не было, только пепелище от костра, банки в золе и следы от колес. Тогда он вернулся за Кориным, спавшим себе на берегу, – Корин вроде подвернул ногу, но не сильно; в итоге просто заснул, закидав себя сосновыми ветками. Отец разжег ему костер – оказывается, он взял у приютившего меня деда спичек и сала. Оставив друга при мясе и огне, лесом, наискосок, отец ушел домой. Еще ночью он приехал за мной на велосипеде. Положил велосипед в траву на другом берегу, перешел реку, опять разбудил хозяина, поблагодарил его.

Завернув в одеяло, прихваченное с коринских кроватей, перенес меня через реку и, усадив на раму, отвез домой. Захватив там бутылку самогона, снова спустился по реке – забрать Корина.

Они явились в девять утра – когда вчерашний тягостный и непроходимый лес мрачно ушел в глубь леса, а вперед к берегам опять вышли струящиеся на ветру вверх красивые сосны.

В коринскую избу отец больше не заглянул: сумасшедшая старуха, наверное, так и думала с тех пор, что большой друг ее бородатого внука утонул.

Где, интересно, ее могила, я бы напел ей сейчас грибоедовский вальс.

Поначалу хотел машину закрыть, но подумал: кому тут она нужна в лесу. Сунул ключи в карман. Долго стоял на берегу и думал без единой мысли в голове.

Потом вдруг судорожно и поспешно разделся: брюки, свитер, теплые носки, что-то неуместное на голове – все покидал на берег.

Ступил в майскую воду и застыл так, не дыша.

Над головой пролетела птица, я не успел заметить ее отражение в воде, только услышал крылья и крик.

Опять стало тихо.

Если долго стоять и ждать в том же самом виде на том же самом месте, то он, наверное, должен появиться.

Сначала раздастся плеск: это его шаги, и он все-таки преодолел сопротивление воды, вода же легкая, особенно если идешь по течению.

Потом, вослед за плеском, появится огонек его беломорины. Папиросы «Беломорканал» уже не продают, а у него есть.

Потом я начну понимать, что вот его лицо, а вот его плечо… и если огонек падает вниз – это он опускает руку, а если поднимается вверх и вспыхивает ярче – это отец затягивается.

«… ты где? Я стою тут в темноте. Куда затерялась твоя жизнь, папа?»

Никто не шел ко мне.

– Захар, ты дурак! – сказал я зло.

Медленно ступая, вошел сначала по колено, но, подскользнувшись, обрушился в воду весь и какое-то время не вставал, не выныривал, даже не шевелился.

Меня сносило водою вниз.

На пути встретилось павшее дерево, я долго трогал его руками. Наконец поднялся в рост, перешагнул корягу и двинулся дальше по воде, то по грудь, то по пояс, но чаще по самое горло.

«…Если долго идти навстречу…» – говорил я себе.

«…Если долго идти навстречу…» – повторял.

Не удержал себя на плаву, ушел вглубь, хлебнул воды, вынырнул. Рванулся вперед, бешено толкаясь ногами, в испуге запутавшись, куда плыл – налево ли, направо.

Лес высился, и луна ускользала.

На берегу стоял мальчик в чужой, взрослой куртке, в свете луны было заметно, что голые ноги его усеяны комарами. Подбородок его был высоко поднят и тихо дрожал.

– Папа, – позвал он меня.

Евгений ВодолазкинСовсем другое время

Мое первое воспоминание – настенные часы в перевязочной. В полуторагодовалом возрасте я лежал в ожоговом отделении после того, как опрокинул на себя чайник с кипятком. Из позднейших рассказов знаю, что меня вывели на кухню нашей коммуналки в присланном родней матросском костюмчике, и там-то я схватился за чайник – только что вскипевший, поставленный зачем-то на табуретку. Родители (до их развода оставалось немногим более двух лет), гордясь то ли мной, то ли новой вещью и щедростью родни, показывали меня соседям, а я неуклонно приближался к предназначенному мне чайнику, и некому было меня остановить.

Мне, в сущности, тогда повезло: кипяток попал не на лицо, а на бок («Что это у тебя на боку?» – спрашивают меня знакомые на пляже), и я не был обезображен. Я не помню, как бился-катался по полу нашей кухни, как прилетевшая «Скорая» не могла стащить с меня узкий костюмчик, не помню даже больничных перевязок. А часы – помню. Вероятно, боль перевязок отпечаталась в моей зарождавшейся памяти в виде двух черных стрелок и круглого, с черным же ободком, циферблата. Сейчас понимаю, что с самого начала мне было предъявлено то же, что некогда Адаму: время и страдание. Точнее, страдание, которое вывело меня из состояния вневременности и включило хронометр моей персональной истории.

Вневременность – райское качество, а детство – маленький личный Рай. Человек выходит из него, как выходят из равновесия, ибо рай обладает абсолютным равновесием и полнотой. Покинувший рай сталкивается с проблемами питания, плотской любви, квартиры, денег, но главное – времени. Время – синоним конечности, потому что бесконечное не подлежит счету. Погружение во время не происходит в одночасье, оно имеет длительность – так, чтобы иметь возможность привыкнуть (хотя одна уже мысль о длительности мгновенно переводит рассуждение во временну́ю плоскость). Все происходит постепенно – как вход в холодную воду.

Будучи изгнан из рая, Адам жил еще какое-то время, по нашим меркам – большое: 930 лет. И все же эта длинная жизнь уже не шла ни в какое сравнение с вечностью. Вечность была потеряна. Она медленно уходила, даря свои последние отблески – немыслимое долгожительство праотцов. И хотя Мафусаил прожил даже дольше Адама (969 лет), общий курс был очевиден: с каждым поколением длительность жизни лишь уменьшалась. Когда фараон спрашивает праотца Иакова, сколько ему лет, Иаков отвечает, что 125, что малы и злы были годы жизни его и не достигли они лет жизни его отца.

Личная история в определенной степени повторяет историю всеобщую, и время в нашу жизнь входит не сразу. Детское время – совершенно особое, оно не похоже на взрослое. Это совсем другое время. Оно вязкое, почти неподвижное, почти не время еще, в нем нет главного свойства времени – необратимости.

Вот я четырехлетний стою по подбородок в море и смотрю, как девочка Надя вываливает в воду сырой песок из ведерка. В песке – совок. Сырой песок движется медленно, и совок движется медленно. Сползают. Я стою в море, раскинув руки, словно держась за поверхность воды. Сохраняю по мере сил устойчивость. Волнуюсь, что совок упадет вместе с песком (просчитывание событий – свойство, мучившее меня с тех пор, как себя помню). Не смею об этом сказать, опыта ведь никакого, не было еще таких случаев в моей практике: чистое предвидение, боюсь быть смешным. Не исключается, что песок выпадет, а совок останется. Или, например, совок тоже выпадет, но, увидев свое падение, вернется. Время обратится вспять, и все такое. Если Надя так поступает, значит, из чего-то же она исходит. Есть, стало быть, в этом какой-то смысл.