– Что ты, автомобиль буквально за дверью. Какие-то полчасика – и на месте.
– Автомобиль? Вы что, извозчик?
– Неужели похож? О, я понял! Этот юноша любит пошутить! У него есть чувство юмора! Пойдём-ка со мной, Джина ждёт, ужин уже на столе, всё горячее!
При словах «ужин», «стол» и «горячее» Томмазино не задумываясь подсекает эту крупную рыбу.
– До свидания, Амери, удачи тебе!
– И тебе всего хорошего, Томмазино! До скорого…
12
Томмазино тоже уходит, и я остаюсь на деревянной лавке совершенно один, в тесных ботинках и с тяжестью в животе.
Зажимаю пальцами глаза, чтобы остановить слёзы. Сидя в поезде вместе с остальными детьми – смеющимися, плачущими, носящимися взад-вперёд, – я чувствовал себя таким же сильным, как мой отец-американец. Пока Мариучча с Томмазино умирали от страха, я строил из себя взрослого, болтал, шутил… Я всё ещё был Нобелем. Но сейчас мне так же плохо, как в тот день, когда я откусил в Мерджеллине солёную сушку и, вдруг почувствовав острую боль во рту, обнаружил на ладони зуб. Побежал скорее к моей маме Антониетте, но она заперлась с Долдоном и ничего не слышала. Так что я пошёл к Хабалде, и та усадила меня на стул, развела в стакане воды «Гидролитин»[15] с лимоном, чтобы обеззаразить ранку, и объяснила, что в один прекрасный день зубы у человека начинают выпадать один за другим, в том же порядке, в каком появлялись, и на их месте вырастают новые.
А сейчас я сам – будто выпавший зуб: на том месте, где я был раньше, зияет дырка, а новый на замену ещё даже не виден. Ищу глазами ту синьору в платье с красными цветами: может, уже передумала и хочет за мной вернуться? Или решила сперва посмотреть всех детей, а потом уж выбирать? Как всегда говорила Хабалда, отправляясь за фруктами: «Не останавливайся у первой попавшейся таверны!» И действительно, мы с ней обходили всех окрестных торговцев, чтобы узнать, у кого товар лучше. Хабалда совала нос в каждую корзину с дынями, глядела, нюхала, потом двумя пальцами нажимала на кожуру – проверяла, созрела ли, а то вдруг зелёная? Может, и с детьми так можно: пощупаешь – и поймёшь, хорошие мы внутри или плохие.
Синьора в платье с красными цветами и её муж тем временем всё кружат по залу вместе с девушкой, не выпускающей из рук чёрную книжечку, словно кого-то ищут. Я старательно держу спину прямо, но на этот раз ни слова не говорю, даже не дышу. Только приглядываюсь: нет, на маму не похожа. Это мне почудилось, потому что я скучаю по её улыбке. А те двое к выходу направляются – наверное, всё-таки передумали. Или просто достаточно зрелой дыни не нашли. Но нет, девушка с чёрной книжечкой зовёт их в дальний угол, где сидит щербатый: я и не заметил, что он тоже ещё здесь – думал, я один остался. Девушка подходит ближе, чтобы прочесть номер у него на рукаве, а он, смотрю, даже глаз не поднимает – знай себе чистит ногти, снова ставшие такими же чёрными, какими были, пока мы душ не приняли. Муж темноволосой синьоры с ним говорит, а тот не отвечает, только лениво кивает, вверх-вниз, вверх-вниз, будто одолжение делает. Потом встаёт и, прежде чем направиться за ними к выходу, в мою сторону оборачивается, рожу корчит, словно говорит: меня всё равно взяли, хотя я даже имени своего не сказал, а вот тебя – нет.
Да уж, выгодная сделка! Была бы здесь Хабалда, уж она бы им показала дыню получше… Но в одном щербатый действительно прав: я единственный, кого не забрал никто.
В другом конце зала Маддалена разговаривает о чём-то с синьорой в серой юбке, белой блузке и пальто нараспашку – должно быть, той, что увозит обратно детей, от которых все отказались: вон и значок с коммунистическим флагом на груди, и лицо строгое. Волосы у неё светлые – не такие, как у Хабалды, а более нежного, золотистого оттенка. Маддалена всё время трогает её за плечо и что-то шепчет. Синьора слушает, но не двигается и не оборачивается, даже когда Маддалена указывает на меня. Потом несколько раз кивает, словно говоря «да-да, хорошо, я этим займусь», и подходит ближе. Я встаю, одёргиваю куртку.
– Меня зовут Дерна, – говорит синьора.
– Америго Сперанца, – отвечаю я и протягиваю ладонь, как Томмазино тому седому усачу. Она пожимает, но как-то вяло. И неразговорчива – видно, хочет только поскорее меня домой отправить.
Маддалена на прощание целует меня в лоб:
– До свидания, Амери. Ты в хороших руках.
– Пойдём, сынок, не то опоздаем: время к ночи, – говорит синьора и тянет за собой. Мы спешим, она и я: как два вора, которые торопятся сбежать, пока их не накрыла полиция. Идём вместе, рядом, с одинаковой скоростью – ни быстро, ни медленно, – и вскоре выходим с вокзала на большую площадь, мощённую красным кирпичом и усаженную деревьями.
– Где это мы? – растерянно спрашиваю я.
– Болонья. Красивый город, но сейчас нам домой надо.
– А вы, синьора, значит, прямо домой меня и отвезёте?
– Точно, сынок.
– Но не на поезде?
– Давай-ка начнём с автобуса.
– Давайте, – киваю я.
Дойдя до автостанции, я уже весь дрожу.
– Замёрз? – спрашивает она. Я чувствую, как по телу бегут мурашки, но не понимаю, от холода это или от страха. Синьора расстёгивает пальто, распахивает его пошире и укрывает меня полой. – Боже правый, по такому морозу и такой сырости ребёнка без верхней одежды отправить…
Я ничего ей не говорю: ни о новых пальто, выброшенных из окон, ни о матерях, укутавших в них других детей. Думаю только о том, как поморщится моя мама Антониетта, увидев, что меня вернули назад, словно бракованный товар на рынке. Потом сую руку в карман куртки и только теперь понимаю, что там до сих пор лежит яблоко, которое она мне дала, когда поезд тронулся. Вынимаю, но есть не могу – живот по-прежнему тянет.
– Взрослый и детский, – говорит синьора кондуктору, когда подъезжает автобус. Мы входим, садимся рядом. Новые ботинки меня совсем измучили: кажется, я ношу их уже целый год, а не один день. Автобус трогается, становится темно, и глаза сами собой закрываются от усталости. Но прежде чем заснуть, я тихонько снимаю ботинки и ногой задвигаю под сиденье. На кой они мне? Как ходил босиком до отъезда, так босиком и вернусь.
Часть вторая
13
Когда я открываю глаза, вокруг темно. Вытягиваю ногу, чтобы коснуться маминого колена, ищу тонкий лучик света, всегда вползающий утром сквозь полуприкрытые ставни, но так ничего и не нахожу: сижу себе на пустой кровати, а в окружающей черноте – ни проблеска. Потом спускаю пятки на ледяной пол и, раскинув руки в стороны, пытаюсь нащупать дверь, но бьюсь коленом об косяк и сажусь на пороге растирать, чтобы не так болело.
– Мама! – зову я. – Мама!
Никто не отвечает. Тишина гробовая – такой в нашем переулке отродясь не бывало.
– Мама… – повторяю я, но уже тише. Тьма окутывает меня со всех сторон, и я даже не понимаю, успел ли проснуться или всё это мне снится. Сердце колотится как заведённое: где я? Ничего не помню… Нет, не так: сперва мы с той блондинкой, что должна была отправить меня домой, сели в автобус, а дальше я, видимо, уснул и теперь вот проснулся в этой совершенно незнакомой кровати.
Слышны приближающиеся шаги. Дверь наконец приоткрывается, впустив немного света. Но это не моя мама Антониетта, а та синьора.
– Кошмар приснился? – без своей серой юбки и белой блузки она не кажется такой уж коммунисткой.
– Не знаю… Не помню…
– Попить принести? Я схожу на кухню…
Я не отвечаю. Тогда она, скрестив руки, потирает озябшие плечи и выходит.
– Синьора, – кричу я вслед, – это меня в Россию привезли?
Она всплёскивает руками, голос вмиг становится сердитым.
– Бедное дитя! Надо же, в Россию! Да что же вам такого наплели? От этих страшилок не то что кошмары мерещиться будут – всю ночь глаз не сомкнёшь! – Кажется, я её разозлил, хотя выражения лица в темноте не разглядеть. Синьора возвращается, касается прохладной рукой моей щеки: – Ни в какой ты не в России, а в Модене, среди людей, которые желают тебе только добра. Ты обрёл дом, теперь просто доверься мне…
И вовсе это не мой дом. А мама строго-настрого наказала никогда никому не доверяться, думаю я. Но помалкиваю.
– Пойду налью воды, – кивает она.
– Синьора… – бормочу я, когда её фигура уже почти скрывается в темноте.
– Сынок, я же просила звать меня Дерной…
– Не уходите, мне страшно…
– Оставь дверь приоткрытой, чуть посветлее будет, – и она исчезает.
Я снова один, а в комнате такая темень, что хоть распахивай глаза, хоть зажмуривай – разницы никакой. Через некоторое время синьора возвращается со стаканом. Вода ледяная, и я пью медленно, крохотными глотками.
– Пей спокойно, сынок, колодцы мы не отравили. Или такого тебе ещё не рассказывали? – сердито ворчит она.
– Нет-нет, бога ради, я и не думал… – тараторю я, чтобы её не злить. – Вы уж простите, это всё мама виновата. Вечно твердит: пей потихоньку, не то в обморок грохнешься!
Синьора, кажется, расстраивается: наверное, думает, что произвела на меня не лучшее впечатление.
– Это ты прости, сынок, – смягчается она. – Не повезло тебе со мной, не умею я с детьми ладить: своих-то у меня нет. Вот моя кузина Роза – молодчина, у неё трое.
– Пустяки, синьора, не переживайте так. Моя мама двоих родила, но в том, чтобы с детьми поладить, всё равно не особенно сильна…
– А, так у тебя братишка есть?
– Никак нет, один я.
Синьора некоторое время молчит – наверное, всё ещё расстраивается из-за слухов об отравленной воде.
– Завтра с утра познакомлю тебя с Розиными ребятишками. Дети должны общаться с детьми, а не с «синьорами», как ты говоришь. – Я краснею, потому что так и не решился назвать её по имени. – Они тебе понравятся, вы с ними примерно ровесники. Кстати, сколько тебе лет? Я ведь даже не спросила… Прости, хорошенький приём я тебе оказываю…
Синьора просит у меня прощения! Хотя именно мне стоило повиниться – за то, что явился сюда, в её дом, сплю в её кровати, разбудил посреди ночи…