нет, кроме Тюхи, но она женщина, так что это не в счёт. Я тоже смеюсь, чтобы его порадовать. Точнее, делаю вид, потому что шутки не понимаю.
Дерна прощается и уходит на работу: говорит, заберёт меня позже. Муж Розы тоже собирается: его ждут в каком-то важном доме, где денег куры не клюют, а дети в музыкальной школе учатся. Он им должен пианино настроить.
– Я у себя дома тоже в музыкальную школу ходил!
– И на каком же инструменте играл? – топорщит усы Альчиде.
Я чувствую, что краснею – даже лицо горит.
– Что вы, дон Альчиде, какие ещё инструменты? Я туда ходил снаружи постоять, музыку послушать, пока подругу дожидался. Её Каролина зовут, она на скрипке играет. И говорит, у меня слух хороший.
– А ноты знаешь? – спрашивает он, приглаживая усы.
– Ага.
– Все семь?
– Ага, – отвечаю. И рассказываю, чему меня научила Каролина. Он, похоже, очень рад. Обещает, что когда-нибудь отвезёт меня в магазин, где эти пианино продают.
– И даже клавиши потрогать можно?
– Конечно, можно. Жаль, из моих детей никто страсти к музыке не проявил, – вздыхает он. – Хорошо, что он приехал, правда, Роза?
Люцио корчит мне рожи, как бы говоря: это мы ещё поглядим.
– А вырастет из тебя помощник, так и карманные деньги перепадут!
– Я вот уже год как получаю, – вмешивается Риво, демонстрируя щель между ослепительно белыми зубами. – В хлеву работаю, коровам воду ношу.
– Зато и пахнешь навозом, – поддразнивает его младший брат.
– У нас здесь все работают, каждый своим делом занят, – строго обрывает отец.
– Знаете, дон Альчиде, мы с моим другом Томмазино больше тряпичничали, но, думаю, я и с пианино справлюсь. Комар носу не подточит!
Он снова приглаживает свои рыжеватые усы и протягивает мне руку:
– Что ж, похоже, помощника я нашёл. Вот только… придётся тебе перестать звать меня «доном». Я ведь не приходской священник!
Люцио нахально хохочет.
– Это как хотите, – говорю. – И как же мне тогда вас звать?
– Можешь – папой, – серьёзно отвечает Альчиде. И Люцио больше не смеётся. Да и я тоже.
16
– Пока, увидимся вечером, – Риво провожает отца до двери, целует на прощание. Люцио, достав из кармана мраморные шарики, начинает гонять их по коридору. Я молча машу рукой: не могу заставить себя назвать Альчиде папой. Мне всё кажется, он пошутил. Был у нас в переулке один синьор, сухонький, набожный, в очках – вылитый Папа римский с картинки, так стоило нам с Томмазино его увидеть, мы тут же увязывались следом, вопя: «Благословите, ваше святейшество!» Но с чего бы мне называть Альчиде папой? Он ведь и сам говорит, что не священник.
Роза собирается в огород за овощами, Риво берёт ведро – пора поить коров. Говорит, помимо огорода они держат кое-какую живность: кур, правда, мало, зато несутся хорошо. А ещё он учится доить, но это дело непростое, особого обхождения требует. Риво вообще много знает и хочет всё сразу мне объяснить: и про воду, и про удобрения, и про молоко, что получают от коров, и про сыр, который из этого молока делают. Скотина у них не только своя – хлев сразу несколько семей держат и все по очереди там работают. Что выращивают – съедают, а то немногое, что остаётся, сносят на рынок. Я хочу рассказать, что тоже торговал на рынке – вместе с Томмазино, когда мы крыс продавали, – но Риво не слушает, знай себе тараторит без умолку, а сам тем временем натягивает куртку и высокие сапоги, как у пастухов. И меня спрашивает, мол, не хочу ли я с ним в поле, скотину посмотреть. А я молчу: ни да, ни нет. Только думаю: похоже, права была Тюха, это нас работать привезли.
– Риво, хватит забивать мальчику голову своей болтовнёй! Оставь его в покое хоть ненадолго, он ведь только приехал! Прости, Америго, у этого парня шило в одном месте…
– Что у него?
– Шило… Ну, в смысле, ни секунды спокойно высидеть не может, а рот и вовсе не закрывается…
– А, понял! Мама обычно говорит: «Наказание Господне»!
Риво заходится смехом, и я за ним. Один Люцио, даже не улыбнувшись, продолжает гонять свои шарики. Роза надевает рабочие ботинки, все заляпанные грязью, открывает дверь, но с порога оборачивается.
– Люцио, крикни меня, если малыш проснётся. – Потом, уже выйдя на крыльцо, оборачивается снова: – И поделись шариком с нашим новым другом, сможете вместе поиграть.
Едва мы остаёмся одни, Люцио прячет шарики в карман и куда-то уходит. Я пытаюсь его найти, но всё без толку: либо он спрятался, либо исчез, хотя тумана в доме вроде бы нет. Комнаты здесь большие, а с деревянных балок на кухне свисают салями и вяленые окорока – совсем как в бакалейной лавке на виа Фориа. В камине горит огонь, от него расходится тепло – наверное, поэтому Роза и оставила тут колыбель со спящим младенцем. Издалека доносится грохот катящегося по полу шарика – раз, другой, третий… Я начинаю загибать пальцы – как насчитаю десять раз по десять, непременно случится что-нибудь хорошее: например, другой брат, тот, что много болтает, вернётся и возьмёт меня посмотреть скотин у… Но время идёт, огонь в камине сперва затихает, потом совсем гаснет, и грохот катящихся шариков становится ещё более отчётливым.
Я выглядываю в окно: может, кто вернётся, – но там по-прежнему только туман. Пытаюсь позвать Люцио – тот либо не слышит, либо не хочет отвечать. Зато в углу кухни, наполовину скрытая буфетом, обнаруживается лестница. Вытаскиваю её, прислоняю к стене. Никогда ещё по таким не лазал. Тюха говорила, кто под ней пройдёт, тот беду найдёт. Ставлю сперва одну ногу – поглядеть, не рухнет ли, потом другую, и чем выше забираюсь, тем более взрослым и сильным себя чувствую. Даже забываю, что меня оставили одного. Влезаю на самый верх: хочу потолок потрогать. Изо всех сил вытянув руку, касаюсь кончиками пальцев балки – тёплой, шершавой. Висящая совсем рядом салями нежно поглаживает меня по лицу, её запах проникает в нос, заливает рот слюной. А дальше – та розовая ветчина с белыми пятнами, которую нам давали на вокзале! Да тут этого добра видимо-невидимо! Я потихоньку царапаю ногтем шкурку, пока не добираюсь до нежного мяса, потом сжимаю, чтобы полезло наружу, и тут же сую в рот. Снова нажав, выдавливаю мясо прямо в рот. Когда дырка становится слишком глубокой, делаю ещё одну, потом ещё…
– Вор! – слышу голос сзади. – Явился нашу еду украсть!
Я резко разворачиваюсь и, потеряв равновесие, кубарем лечу вниз. Лечу вроде недолго, но спина болит – ударился. Малыш в колыбели просыпается, начинает плакать. Люцио смотрит на меня, потом наверх, на дырки в мортаделле, потом снова на меня. И легонько пинает носком ботинка, будто какое-нибудь насекомое, чтобы понять, жив я ещё или уже нет. Я ему: «Эй!» – а он бежать. И Нери всё не унимается. Вот вернётся сейчас Роза, решит, я что-то с ним сделал, – ох и влетит мне тогда.
– Люцио! – зову я, пытаясь подняться. – Я ведь даже и ехать не хотел, меня мама послала! Даже дефективным прикидывался, а всё равно отправила…
Он не отвечает. Слышу, снова шарики покатились – совсем близко: должно быть, в соседней комнате.
– Я только попробовать хотел… Тебе жалко, что ли? У тебя и так всё есть: скотина в хлеву, салями вон на потолке, шерстяные свитера в шкафу, отец усатый, братья… Даже фотографиями весь дом увешан…
Нет ответа. Я наконец поднимаюсь. Спина болит, но не сильно. Подхожу к колыбели, начинаю покачивать: видел, как делала Хабалдина кума – у той тоже сын маленький. Нери потихоньку перестаёт плакать и снова засыпает. Шарики гремят совсем близко. Наконец один вкатывается в кухню – сперва шарик, за ним Люцио.
– А что это за лысый на портрете, твой крёстный?
– Это товарищ Ленин, – говорит он, не поднимая глаз.
– Друг твоего отца, да?
– Всех людей. Папа говорит, он нас коммунизму научил.
– Ну да, учёным никто не рождается, – киваю я. И мы снова молчим. Огонь погас, становится зябко, но Люцио подходит к камину, берёт самый большой кусок угля из кучи, бросает в середину, и через некоторое время пламя становится даже сильнее, чем раньше. У нас на Юге каминов нет, разве только жаровни, но это совсем другое: в жаровню-то угли не подбрасывают. Вот бы узнать, как зажигать огонь, когда он потухнет.
– У меня знакомая есть, Тюхой зовут, так у неё тоже портрет в доме, только не покойного жениха, царствие ему небесное, а короля с усиками. Она его даже с собой взяла, лишь бы не дать нам в поезд сесть… Может, и правильно…
Люцио молча разворачивается: снова хочет уйти.
– Я ведь здесь не навсегда! – кричу я. Он замирает. – Сказали, только зиму переждать! Так что в помощники дон Альчиде тебя возьмёт! А меня домой отвезут, и всё будет как прежде, милостью Божией! – и протягиваю руку: видел, взрослые всегда так делают, когда договариваются. Люцио её не пожимает, а только пинает в мою сторону шарик, убирает лестницу на место, за буфет, и уходит в другую комнату. Шарик остаётся на полу, и я не понимаю, нарочно Люцио его оставил или просто забыл. На всякий случай кладу его в карман штанов и сажусь глядеть, как мечется пламя в камине.
17
Поскольку никто так и не возвращается, я выхожу сам и направляюсь в сторону поля. Завидев меня, Риво бежит навстречу, хватает за руку. Я краснею, вспомнив о дырках в мортаделле, но следую за ним в хлев.
– Корова добрая, – поясняет Риво, – а вот от быка, если заартачится, лучше держись подальше…
Я гляжу на быка и сразу понимаю, что характер у него не сахар. Навроде моей мамы Антониетты: на первый взгляд добрая и ласковая, а как ногами топать начнёт – хоть святых выноси.
Таких больших зверюг я ещё не видел. Маленьких, впрочем, тоже – если не считать Чиччо-сыра. Я рассказываю о нём Риво: надо же дать понять, что животные мне не в новинку. Чиччо-сыр был толстым серым уличным котом, который вечно ошивался у Ха балдиных дверей: та ему никогда не отказывала ни в куске чёрствого хлеба, ни в плошке молока. А вот моя мама Антониетта, едва увидев, обозвала дармоедом и выгнала прочь. Потому что не особенно сильна в общении с котами. Но мы с Томмазино всё равно твёрдо решили, что станем Чиччо-сыру хорошими хозяевами и непременно выдрессируем. Это мы на Ретифило на одного старика с учёной обезьянкой насмотрелись. Старик велел ей садиться – она садилась, велел вставать – вставала, велел танцевать – обезьянка начинала пританцовывать. Люди им хлопали, монеты в шляпу бросали, и старик в тот день немало денег загрёб, особенно возле домов побогаче. А как представление закончилось, забрал свою обезьянку и ушёл. Он потом ещё пару раз на каких-то других улицах объявлялся, и мы с Томмазино всё ждали, что вернётся: во-первых, надеялись на живую обезьянку поглазеть, во-вторых, подсмотреть стариковы трюки. Но старик исчез, будто сквозь землю провалился, и больше мы его не видели – как и обезьянку. Вот и решили: выдрессируем Чиччо-сыра – вмиг разбогатеем. Только Чиччо-сыр о наших планах и слышать не желал, а делал только то, что ему в голову взбредёт. Права была моя мама Антониетта: не поддаются коты дрессировке. Зато у нас был собственный питомец. Мы его гладили, он тёрся о наши ноги, а завидев в конце переулка, всегда подходил, задрав хвост.