– Легкотня! На этой штуке и я сыграю!
– Она называется камертон и издаёт только одну ноту. Зато по ней можно любой инструмент настроить. Вот, сам попробуй.
Я прижимаю камертон к деке и тут же чувствую дрожь: от кончиков пальцев она проникает в руку и уже по ней поднимается до самого затылка, будто я снова выкрутил лампочку из ночника на маминой тумбочке и меня ударило током. «Так тебе и надо, – сказала тогда мама, – а если разобьёшь, ещё наподдам». Но только эта дрожь приятная, радостная.
Приходит время перекусить, а я и проголодаться не успел. Альчиде наливает себе стакан красного вина, мы садимся за стол друг напротив друга и едим, как двое взрослых. Он говорит, мол, отец его ремеслу не учил, всё сам. Отец фермером был, и он тоже землю любит, но музыку любит больше и слух у него хороший. А я вот про отца ничего не знаю, но думаю, что хочу заниматься музыкой – как подрасту, конечно.
Инструменты в мастерскую привозят не только из Модены, но и из соседних городов. Привозят и оставляют, а Альчиде сидит себе за верстаком и чинит потихоньку. Хорошо у него в мастерской. Мне даже начинает казаться, будто я тоже сломанный инструмент и он меня починит, а потом вернёт туда, откуда привезли.
– Смотри, – говорит Альчиде, – вот гитара, вот тромбон, вот флейта, вот труба, вот кларнет. На чём хочешь попробовать?
– А скрипка есть? – уточняю я, поскольку Каролина, моя подруга из музыкальной школы, именно на ней и играла.
– Скрипка – это тебе пока сложновато. Давай-ка, – он сажает меня на стул перед пианино и показывает, как нажимать на клавиши, чтобы вышли семь уже известных мне нот. Я пробую снова и снова, потом начинаю добавлять другие ноты, совсем как цифры, и звуков становится бесконечное множество. Я даже успеваю представить себя дирижёром, навроде того, которого видел в театре, куда мы с Каролиной пару раз пробирались во время репетиции.
Дон Альчиде хлопает, я встаю, раскланиваюсь, и тут входит дама в мехах.
– Здравствуйте, синьора Ринальди.
– Добрый день, синьор Бенвенути. Смотрю, сегодня вам сынок помогает? Похож на вас.
Мы с Альчиде смущённо переглядываемся: а ведь и правда, оба рыжие.
– Не зря я велел звать меня папой! Вот и синьора Ринальди подтвердит. – Он уходит куда-то в глубину склада и уже оттуда добавляет: – Нет, синьора, это не мой сын, просто погостит здесь немного. Но для нас с Розой он такой же родной, как и остальные мальчишки.
Я остаюсь наедине с синьорой Ринальди.
– У Розы ведь родственники где-то в Сассуоло, если не ошибаюсь? Ты оттуда приехал?
– Нет, синьора, меня на поезде привезли. На детском поезде.
Альчиде, вернувшись, кладёт на верстак скрипку, и я сразу вспоминаю о Каролине, о её мозолистых, изрезанных струнами кончиках пальцев.
– Я тут всю фурнитуру заменил, – тем временем объясняет Альчиде синьоре Ринальди.
Синьора надевает очки и начинает вертеть скрипку в руках: то с одной стороны заглянет, то с другой, то струны пощиплет – проверяет, хорошо ли сделана работа, нет ли где брака. Наконец, убедившись, что всё в порядке, благодарит Альчиде и, сдвинув очки на кончик носа, переводит взгляд на меня – тоже изучает, как инструмент: вдруг я бракованный?
– Бедные малютки… Привезти их сюда… Сколько часов в вагоне, сплошные неудобства… А потом, когда эти чудесные каникулы закончатся, им придётся вернуться к тому же нищенскому существованию… Разве не лучше было бы дать их семьям денег, а не тащить сюда детей? – и она, печально улыбнувшись, даёт мне монетку.
Альчиде встаёт сзади, кладёт руки мне на плечи. Сжимает крепко, но молчит.
– Впрочем, – продолжает синьора Ринальди, – это всё-таки лучше, чем ничего. Хотя бы ремеслу выучишься. Ты чем хочешь заняться, когда вырастешь? Тоже станешь музыкальные инструменты чинить?
Рука Альчиде давит мне на плечо, словно вжимая в пол, и я вдруг осознаю, что этой руке, такой лёгкой в работе с инструментами, вполне хватает тяжести, чтобы удержать меня на месте и не дать сбежать. Синьора тем временем берёт скрипку и уже собирается уходить.
– Нет, – отвечаю я наконец. – Не хочу я чинить инструменты, когда вырасту.
Пальцы Альчиде, как каменные, по-прежнему сжимают мои плечи, а сам он, присев рядом, мне в лицо всматривается, будто впервые видит.
– Ах, вот как? – удивляется синьора. – И чем же ты тогда хочешь заниматься?
– Играть на них хочу. Чтобы люди деньги платили за то, чтобы меня послушать.
Я возвращаю ей монетку, и синьора, не произнеся больше ни слова, уходит. А я наконец снова чувствую себя Нобелем, как в нашем переулке.
20
Роза испекла пирог с лимонным кремом, раскатала тесто на домашнюю пиццу с салями и сыром. Сказала, для Риво и Люцио то же самое готовит, когда они именинники.
– А у тебя обычно что бывает на день рождения?
В прошлом году, к примеру, была лихорадка. Даже доктора вызывали. Ещё и Хабалда пришла. Моя мама Антониетта сидела бледная-бледная, но не плакала – моя мама Антониетта вообще никогда не плачет, – только на фотокарточку моего старшего брата Луиджи над комодом смотрела и тут же глаза отводила. А доктор глядел так, будто обнаружил, что припрятанную на завтра последнюю порцию дженовезе уже кто-то съел. «Лекарство, – сказал, – купить нужно». Но мама дождалась, пока он уйдёт, и только потом, сунув руку в вырез платья, где держала чудотворный образок Святого Антония – с бесами воина, достала платок со сложенными пополам купюрами.
– Что говорить, в прошлом году был подарок так подарок.
Роза улыбается:
– А на этот день рождения, который ты с нами встретишь, чего бы хотел?
– Да что угодно, лишь бы не как в тот раз.
Роза накрывает пиццу ещё одним слоем теста, смазывает маслом. По радио звучит какой-то весёлый мотив, и она порхает по кухне, словно танцовщица, которую я как-то видел на американской вечеринке.
– Поставим в духовку, когда Дерна придёт, чтобы была горячей. А пока помоги мне накрыть на стол, побудешь сегодня моим кавалером.
Она берёт меня за руку, и мы кружимся в танце прямо посреди кухни. Нери, глядя на нас с высокого стульчика, хлопает в ладоши, но всё время не в такт. Потом Роза делает пируэт, и я спотыкаюсь об её ногу. Ей смешно, а вот я краснею.
– В юности мы с Альчиде часто ходили на танцы, это сейчас я только на кухне танцую…
– А вот мы с мамой никогда не танцевали. Даже на кухне.
Дерна, вернувшись с работы, говорит, что у неё для меня сюрприз. Я спрашиваю, какой именно, но она отмахивается: «Всему своё время». Тем временем Роза, подхватив пиццу, выходит во двор, и я бегу за ней, помогать: я ведь сегодня её кавалер. Печь обнаруживается сразу за хлевом, приходится даже голову запрокинуть, настолько она огромная. Только вот я ещё ни разу не видел, чтобы заслонка была открыта. И тотчас же вспоминается фотография, которую Тюха мамам показывала, чтобы убедить их никуда нас не отпускать. Ноги вдруг становятся ватными, и я опрометью бросаюсь в хлев. Роза бежит за мной и находит свернувшимся в комочек возле коровы, что должна вот-вот разродиться: у меня не хватает духу даже просто поднять глаза.
– Что с тобой? Переволновался из-за праздника?
Я отворачиваюсь, молча гляжу в землю.
– Что случилось? Не бойся, скажи мне! В школе обидели?
Корова дышит мне в затылок тёплым, но говорить я не в силах.
– Снова тебя задирали?
Это случилось в один из первых школьных дней. Бенито Ванделли, мальчишка с последней парты, обозвал меня грязным неаполитанцем, а когда я подошёл ближе, зажал нос, будто тухлой рыбой завоняло. Но Улиано, тот, что сидел в первом ряду, а теперь сидит рядом со мной, сказал, чтобы я не обращал внимания: мол, в начале года Бенито самого задразнили, вот он и стал злым.
А вечером, в мастерской, пока мы полировали пианино, которое должны были скоро отправить, Альчиде сказал мне, что злых детей нет, есть только предвзятость: вроде как судить о вещах, не до конца разобравшись, просто потому что кто-то втемяшил тебе в голову свои мысли и теперь их уже ничем не вышибешь. И предвзятость эта – разновидность невежества, так что всем, а не только моим одноклассникам, стоит последить за собой, чтобы ни о чём не судить предвзято.
На следующий день, когда Бенито снова обозвал меня грязным неаполитанцем, Улиано подскочил к нему и прошипел: «Заткнись, тебя вообще в честь фашиста назвали!» Бенито не ответил, просто ушёл к себе на последнюю парту. А я сидел и думал: разве он виноват, что ему дали не то имя? Выходит, хорошим людям тоже случается быть предвзятыми. Совсем как мне сейчас: увидел огромную Розину печь – и, забыв про всё хорошее ко мне отношение, тут же поверил Тюхиной болтовне о коммунистах, которые детей едят. Да ещё и побежал за стельной коровой прятаться, только ботинки в коровьем навозе испачкал. И как раз сегодня, в день моего рождения.
– Вы уж простите меня, Роза… – бормочу я, вылезая из своего убежища. – Это всё от волнения. По правде сказать, у меня никогда ни праздника не бывало, ни подарков, разве что старая шкатулка, которую мне мама Антониетта отдала. Я потому и счастливым-то быть не умею.
Роза обнимает меня, и её руки пахнут опарой. Я чувствую тепло коровьего дыхания за спиной и тепло Розы, прижимающей меня к груди. Волосы у неё тоже мягкие, как вата, только тёмные – в тон глазам. Не знаю, что в этот момент на меня находит, но я вдруг понимаю, что молчать больше не могу, и сознаюсь:
– Это я… я – тот вор, что мортаделлу крал…
Роза гладит меня по голове, касается пальцами уголков глаз, словно пытаясь утереть слёзы.
– В нашем доме воров нет.
И, взяв меня за руку, ведёт обратно в дом.
21
Громко распевая «Высоко поднимем все кубок веселья…»[17], в дом входит Альчиде в сопровождении Риво и Люцио, в руках – длинный свёрток из цветной бумаги, перевязанный бантом.
– С днём рождения, сынок! Будь счастлив! – провозглашает он, и все мне хлопают, кроме Люцио. А я будто остолбенел, с места двинуться не могу. Мне говорят: «Открывай! Открывай скорей!» – но не хочется рвать бумагу. Я ведь и без того знаю, чтó внутри: наверняка то деревянное ружьё, на которое я засматривался в витрине магазина игрушек.