Детский поезд — страница 15 из 31

Развязав ленту, не спеша разворачиваю обёртку – и остаюсь стоять с разинутым ртом: там скрипка! Настоящая скрипка!

– Это детская, половинка, я её специально для тебя сделал, своими руками, – улыбается Альчиде. – Каждый вечер над ней трудился, с того самого дня, как заходила синьора Ринальди.

– Но… я ведь даже играть не умею!

– Есть у меня один клиент, учитель музыки, Серафини его фамилия, он согласился дать тебе пару уроков. Ну, что на это скажешь? Учёным ведь никто не рождается, – и знай себе усмехается в усы.

Подскочивший Риво хватает смычок и давай елозить по струнам: шум стоит – страсть. Но Альчиде сейчас же отбирает, ворчит:

– Скрипка – не игрушка, Риво, с ней аккуратность нужна! – И мне: – Это твоя скрипка, Америго, вот и держи её при себе.

И правда, внутри футляра – на подкладке – пришита ленточка с моим именем: Америго Сперанца. Стою, глаза таращу: у меня ведь ещё ничего своего не было.

– А мне на день рождения велосипед подарили, – бормочет Люцио, отвернувшись к окну. – И я его тоже никому трогать не позволяю. Потому что он мой.

Я провожу кончиками пальцев по сияющей деке, цепляю натянутые струны, глажу шелковистые волосы смычка.

– Ты рад, сынок?

Рад? Так рад, что даже говорить не могу! Наконец с трудом выдавливаю:

– Да, папа, – и Альчиде, широко раскинув руки, обнимает меня. От него пахнет лосьоном после бритья и немного столярным клеем. И это первые отцовские объятия в моей жизни.

– А когда сядем пирог есть? – спрашивает Риво, дёргая Альчиде за рукав.

– Америго пироги не любит, только мортаделлу… – начинает было Люцио, тыча пальцем в потолок. Но, поймав сердитый взгляд Розы, осекается.

– Сначала ещё один сюрприз, – и Дерна достаёт из кармана светло-жёлтый конверт. – Это тебе от мамы.

– Значит, она меня не забыла! – С тех пор, как я приехал, мы уже столько раз ей писали, но она всё не давала о себе знать.

Дерна вскрывает конверт, усаживается в кресло, и в её голосе я слышу мамины нотки – будто снова в наш переулок вернулся. Только не знаю, нравится мне это или нет.

Мама сообщает, что уговорила Маддалену Крискуоло написать для неё это письмо и прочитать те мои, что успели дойти. Просит прощения, что не ответила сразу – очень занята была. В переулке всё по-прежнему. Зима нынче холодная – слава Богу, я в Северной Италии, где меня всегда согреют, оденут и накормят. Говорит, Хабалда просила передать привет и заверения, что шкатулка с моими сокровищами в целости и сохранности там, куда мы её спрятали. А Тюха обо мне не спрашивает, но видно, что вся эта история с поездом ей хуже горькой редьки, поскольку те матери, что отослали детей, рассказывают об их жизни только хорошее и из признательности сами мало-помалу становятся коммунистками. Ещё говорит, что Долдон благодаря каким-то своим связям вышел на свободу, но с ней больше не работает и лоток с тряпками с рынка убрал.

Мы с Дерной спрашивали, сможет ли она приехать на Рождество, но она ответила, что нет: мол, пока об этом и речи быть не может. Ничего, говорит, через пару месяцев я вернусь домой и снова стану путаться у неё под ногами. И ещё: мол, я родился восемь лет назад, как раз в эти дни, и она надеется, что письмо как раз ко дню рождения успеет. Холодный, пишет, тогда выдался денёк. Она, как боль почувствовала, сразу за повитухой послала, но пока та прибежала, я уже родился, будто дождаться не мог, чтобы себя миру явить. При мне она об этом никогда не упоминала. Даже странно, насколько в письме моя мама Антониетта разговорчивее, чем в жизни.

А в самом низу, после приветов от Маддалены, вкривь и вкось каракули – её, мамы Антониетты, имя. Говорит, Маддалена её учит, чтобы можно было вместо крестика ставить. Так и представляю, как она сидит за кухонным столом с пером в руке: пыхтит, потеет, время от времени Мадонну дель Арко поминает, – и радуюсь, что на этом листке есть что-то, что она своими руками, специально для меня сделала. Как вот Альчиде – скрипку.

Я спрашиваю Дерну, можно ли ответить прямо сейчас, не то забуду, что хочу сказать. Она, сходив за бумагой и ручкой, садится за стол и пишет, а я диктую, как синьор Феррари диктует нам в школе: что сегодня мой день рождения и что мамино письмо – мне самый лучший подарок (это не считая скрипки, но про скрипку я молчу, чтобы она не сердилась). Рассказываю, что Роза наготовила много всего вкусного, но титул королевы дженовезе всё равно принадлежит ей, моей маме Антониетте. Что здесь, в Северной Италии, уже успел со всеми перезнакомиться: и с коренщиком, которого, правда, зовут «зеленщик», и с рубщиком, которого зовут «мясник», и с коробейником, который для них «галантерейщик»; а таких привычных нам занятий, как водонос и требушатник, они и вовсе не знают. Как-то я спросил Дерну, где мне найти уши-да-рыла, которые мне страсть как нравятся, а она сперва не поняла, сказала: «Ну-ка, повтори». Я повторил: «Уши-да-рыла», – потом снова, но всё без толку: она даже решила, что это на латыни. Тогда я спросил, что такое латынь. «Древний язык», – объяснила она, а я ответил, что это вполне возможно, потому что «уши-да-рыла» – ремесло очень древнее, и состоит оно в том, чтобы варить свиные уши, копыта и пятачки. Тут она всё поняла, и мы пошли к рубщику, то есть к мяснику. К счастью, оказалось, что требуха здесь тоже есть, а копыта с пятачками порядочные люди не едят, собакам скармливают. Вот и всё письмо, мне остаётся только написать внизу своё имя – чуть кривовато, иначе смажу чернила, – а Дерна пишет своё.

Хотелось бы надеяться, что письмо успеет дойти до Рождества. В прошлом году мы встречали его вдвоём, только после полуночи выскочили с соседями в переулок друг друга поздравить. И Долдон явился, даже вместе с женой: та, зажав под мышкой новую сумочку, всё время на нас косилась, будто мама у неё что-то украла.

Здесь, на Севере, Рождество совсем другое: вертепов никто не устраивает, а ставят ёлку с разноцветными гирляндами и шариками, которые свисают с веток, как салями с потолочных балок на кухне. Говорят, святой Николай кладёт под ёлку подарки.

Правда, в моём доме этот синьор ещё ни разу не появлялся: наверное, просто ёлки не нашёл. Риво говорит, такого быть не может: мол, святой Николай ко всем детям приходит. Вроде бы у него белая борода и красный кафтан. Но я подозреваю, что Риво ошибся: раз красный кафтан, то, видать, дело одних детей коммунистов касается. Если нам кто что и приносил, то только Долдон, а бороды у него нет – ни белой, ни чёрной, ни какой ещё. И красного кафтана тоже. Волосы у Долдона тёмные, глаза голубые, да и святым я бы его ни за что не назвал, даже в рождественскую ночь.

Дерна складывает листок, кладёт в конверт, но я хочу ещё отправить подарок, чтобы моя мама Антониетта могла открыть его под ёлкой. У Хабалды прямо под дверью растёт лимон – наверное, для такого случая и он сойдёт. Дерна подсказывает: можно что-нибудь нарисовать и отправить рисунок вместе с письмом. Только я ещё никогда в жизни ничего не рисовал.

– Это легко, – улыбается она, – я тебе помогу.

Потом сажает к себе на колени, берет за руку и начинает водить карандашом. Мы рисуем контуры лиц, носы, глаза, потом волосы и одежду. Риво бежит за красками: говорит, так лучше смотреться будет, – и мы раскрашиваем всё розовым, жёлтым, синим… Мягкие волосы Дерны щекочут мне шею, а наши руки бегают туда-сюда по листу, и на бумаге возникают лица. В конце концов выходит моя мама Антониетта в своём лучшем платье – том, что в цветочек. Рождество она встречает в Хабалдином доме вместе с Маддаленой Крискуоло, и Долдон тоже там, только без жены. Ещё я нарисовал Чиччо-сыра, который, наверное, уже вернулся и ждёт меня, а с ним старикову учёную обезьянку, и Хабалдина комната стала похожа на пещеру в Вифлееме.

Так что рождественскую ночь моя мама Антониетта встретит в хорошей компании. По крайней мере, на рисунке.

22

Улиано не пришёл в школу: поднялась температура. Я спрашиваю учителя, не бронхиальная ли астма у него случайно, как у моего брата Луиджи, но тот говорит: нет, свинка. Ну и хорошо, думаю я, не то остался бы снова один. Люцио по-прежнему сидит за первой партой, а со мной сажают Бенито. Делить нам теперь нечего: он при виде меня больше не зажимает нос, а я иногда даю ему списать математику.

Пока не подошёл синьор Феррари, все болтают по двое, по трое, только мы с Бенито за партой, каждый своим делом занят. Но стоит учителю войти в класс, мы тут же встаём.

– Сперанца, Бенвенути, подойдите.

Мы с Люцио переглядываемся – впервые с того раза, как он застал меня с мортаделлой.

– Сперанца, там приехала одна девочка из твоего города, и директор хочет, чтобы мы организовали ей тёплый приём. Чтобы она почувствовала себя как дома.

Я кошусь на Бенито: хотелось бы верить, что приём новой девочке окажут не такой, как мне.

У дверей кабинета директора вместе с учительницей уже стоит Риво. Он шепчет мне, что заниматься новенькая будет у них в классе, она ведь ему ровесница, а в школе училась ещё до того, как сюда приехать. Наконец из-за двери слышно: «Входите!» – и мы послушно входим. Директор – высокий и лысый, совсем как мужчина на портрете у Альчиде и Розы дома. Как его фамилия, тихонько спрашиваю я у синьора Феррари: случайно не Ленин, как у того, кто научил нас коммунизму? Учитель поднимает на директора глаза, будто впервые увидел, и смеётся. Директор встаёт, обходит стол и знакомит нас с новой девочкой. Зовут её Россана, она дочь какого-то важного товарища и должна была остановиться в семье Манци. Но поскольку синьора Манци слегла с воспалением лёгких, до её выздоровления девочка будет находиться на попечении экономки местного приходского священника, синьорины Адинольфи.

Россана повыше меня, глаза у неё зелёные, косички чёрные, а лицо сердитое – наверное, потому что вместо нормальной семьи ей достались священник и синьорина Адинольфи.

– Это Америго, – говорит синьор Феррари, слегка подтолкнув меня в спину. – Он с нами уже больше месяца и устроился весьма неплохо. А это его новые братья.