Детский поезд — страница 18 из 31

кухонным столом и рыдаем над бульоном с лапшой. Объяснять она мне ничего не стала: мол, пустяки. И сразу пошла спать, без всяких песен и историй про зверей.

А на следующий день, в субботу, когда мы с Люцио играли в прятки, я случайно услышал, как Дерна рассказывает Розе, что вчера на собрании был один товарищ, большая шишка. К организации праздника он придраться не смог, поскольку Дерна с другими товарищами всё очень хорошо подготовили. Но потом этот человек, большая шишка, решил переговорить с ней наедине. Дерна попыталась объяснить ему, чтó делает для профсоюза и для избирательной кампании, а он дал понять, что лучше бы она занималась только детскими праздниками и помощью бедным (в этот момент я тихонько пробрался на кухню, чтобы лучше слышать, и спрятался между плитой и буфетом). Дерна сказала большой шишке, что среди её товарищей есть женщины, которые сражались в партизанских отрядах, стреляли из автомата и даже были награждены медалями (тут я сразу вспомнил медаль Маддалены Крискуоло и мост в районе Санита, который не взорвали только благодаря ей). А он спросил: «Что, тоже медаль хочешь?» – и Дерна ответила, что многим женщинам стоило бы вручить медаль уже за то, что они до сих пор в партии. Тогда он её ударил, со всей силы. Но она не заплакала – так она сказала Розе. Я в своём укрытии подумал, что, ударь он мою маму Антониетту, уж она бы не сдержалась и парой оплеух дело бы не кончилось. Но Дерна просто запела, как Маддалена на вокзале: «Пусть мы – всего лишь женщины, но страха мы не знаем…» А поскольку это одна из тех колыбельных, что она поёт мне перед сном, я выбрался из-за плиты и стал подпевать, но Дерна и Роза, увидев меня, в ужасе вскрикнули, дружно схватились за сердце и замолчали. И с тех пор я о той большой шишке не слышал.


А Бефаны-партизанки тем временем уже выстраивают нас в ряд и по очереди завязывают платком глаза: нужно длинной-длинной палкой сбить подвешенный к шесту глиняный горшок. Кто справится, получит спрятанные внутри сладости.

– Это называется пиньята, – объясняет Люцио. – Играл когда-нибудь?

– И да, и нет, – отвечает Томмазино.

– В каком смысле?

– Мешок много раз сбивал, а вот горшок – не пробовал.

Когда очередь доходит до меня, я обеими руками вцепляюсь в палку. Дерна завязывает мне глаза, и, пока я готовлюсь бить, вспоминаю день приезда: как сидел в огромном зале один-одинёшенек, пока она за мной не пришла. Тогда она показалась мне взрослой и сильной, а теперь будто съёжилась. Конечно, она много всего умеет и даже латынь немного знает, но как доходит до реальной жизни – тут она совсем беспомощна: хуже ребёнка. И кто её защитит, если не я?

Так что я представляю себе физиономию той большой шишки и что есть силы луплю по ней палкой. Горшок со звоном раскалывается, дети вопят от восторга, а я стою, задрав голову, под настоящим конфетным дождём.

25

Прошли рождественские праздники, за ними Крещение, а яблоко, которое дала мне мама в день отъезда, так и лежало на столе. Я хотел сохранить его на память, но оно с каждым днём всё больше сохло и темнело, пока не стало выглядеть совсем несъедобным.

– Роза, – спрашиваю я как-то раз, вернувшись из школы, – а мне уезжать не пора?

Роза бросает лущить фасоль и ненадолго задумывается.

– С чего такой вопрос? Разве тебе плохо здесь, с нами? Или ты по маме скучаешь?

– Нет… То есть да, немного… – бормочу я. – И боюсь, что скоро совсем её забуду.

Роза протягивает мне пару стручков:

– Знаешь, сколько в каждом из них фасолин? Для всех места хватит. Как и в твоём сердце, – потом раскрывает стручок, показывает мне. – Ну-ка, сосчитай!

Я пересчитываю фасолинки пальцем:

– Семь.

– Видишь? – смеётся она и щекочет мне нос пустым стручком. – Полный сбор: мы с Альчиде, Дерна, мальчики и твоя мама. Можешь обнять нас всех разом.

Мне нравится ей помогать: вскрывать плотную, влажную кожицу, по одному доставать белые шарики, поддевая их кончиком пальца… А ещё нравится звук, с которым они падают в фарфоровую супницу, и гора пустых стручков, сваленных на углу стола.

– Как поля пожелтеют, а пшеница выше твоей головы вырастет, тогда и уедешь, – отвернувшись к окну, говорит Роза.

Я тут же выглядываю на улицу, чтобы проверить, не пожелтели ли ещё поля, но пока всё по-прежнему: холод и серость до самого горизонта.

Через неделю появляется солнце, и Дерна, вернувшись с работы, сообщает:

– Завтра все вместе поедем на автобусе в Болонью.

Я смотрю в окно, но пшеницей там и не пахнет.

– Вы что, меня домой отсылаете? Так рано? Мы же шалаш не достроили…

– А это чтобы уши не затыкать, пока ты на скрипке пиликаешь! – дразнится Люцио.

Я уже собираюсь ответить, что это неправда: я многому научился и вообще очень способный, даже маэстро Серафини говорит, – но потом понимаю, что он мне соврал и на самом деле отпускать меня не хочет. Однако Дерна нас успокаивает: мол, времени ещё много, а в Болонью нужно съездить, потому что меня там ждёт сюрприз.

На следующий день мы, празднично одетые, выходим из автобуса и направляемся к зданию, откуда нас разбирали по новым семьям. У входа опять оркестр, накрытые столы, и я вцепляюсь в Дерну: боюсь, что меня у неё заберут, потому что выглядит всё так, будто мы снова в тот день вернулись.

Когда музыканты начинают играть, Дерна поднимается на дощатую сцену, и я остаюсь один. Мне хочется закричать, чтобы она спускалась и ни в коем случае не пела, потому что, хоть я в этом никогда и не признавался, она чуточку фальшивит. К счастью, ей просто нужно сделать объявление. Она говорит, что у нас важный гость: умная, непредвзятая женщина, которую пригласили, чтобы она лично проинспектировала состояние детей, прибывших на поезде, и которая проделала долгий утомительный путь, чтобы привезти нам всем послание от матерей своего города. Звучит барабанная дробь, и на сцену вплывает невысокая, но очень полная синьора с пучком на голове и трёхцветным бантом на груди.

Я не верю своим глазам, а заметив в толпе Томмазино – прямо в первом ряду, рядом с усачом-отцом, – протискиваюсь к нему и шепчу:

– Это Тюха! Она нас нашла! Бежим!

Но Томмазино не слышит, потому что Тюха берёт микрофон и начинает кричать, что очень рада приглашению и что поначалу у неё действительно были некоторые сомнения относительно поезда, но теперь, приехав сюда и увидев всех нас накормленными и хорошо одетыми, она, даже будучи, как и всегда, беззаветно преданной монархии, тоже чувствует себя в некотором роде коммунисткой. А потом улыбается своим беззубым ртом. Раздаются аплодисменты, и Тюха, чуть опустив голову, раскланивается, как певица на празднике Пьедигротта.

Тем временем к нам с Томмазино присоединяется Дерна.

– Как же она нас нашла? – спрашиваю я.

– Мы сами её позвали, чтобы каждый мог убедиться, что у вас по-прежнему есть руки и ноги и что ни в какую Россию никого из вас не отослали.

– Так значит, нас пока обратно не отправляют? – спрашиваю я на всякий случай. А Томмазино смеётся и, подтолкнув меня локтем, прикладывает палец к верхней губе.

– А молодец Тюха, что приехала! Здесь, на Севере, усы в моде!

Тюха тем временем кружит по залу: мэр то и дело предлагает ей попробовать блюда местной кухни, и она непрерывно ест, пьёт и говорит. Насколько я вижу, она к каждому ребёнку подходит: выясняет, из какого он района, кто его мама, кто отец, как он себя чувствует, ходит ли в школу и так далее. Почти все отвечают одно и то же: что в первые дни чуточку тосковали, но потом привыкли и теперь им здесь куда лучше, чем дома. Мы с Томмазино подходим поближе, тянем её за рукав.

– Донна Тюха, донна Тюха!

Она не сразу нас узнает, а потом аж рот от изумления разевает: вон, чёрные дёсны видны.

– Видите, донна Тюха? – спрашиваю я. – Здесь знают, что такое до-сто-ин-ство!

– Мальчик мой, как ты вырос! – кричит она и лезет обниматься. – Да тебя и твоя родная мама Антониетта не узнает, когда вернёшься! Ну же, иди, поцелуй меня, – и я чувствую, как её усы щекочут мне щёку. Томмазино предусмотрительно удаётся сбежать.

А я ещё долго расспрашиваю Тюху о маме, о Хабалде и других наших соседях по переулку. Вот ведь: и чего она только не навыдумывала, чтобы не дать нам уехать! А теперь, глядишь, вернусь домой, – и на стене её спальни вместо короля с усиками обнаружу портрет Ленина!

В конце вечера нас всех фотографируют.

– Улыбочку! – говорит фотограф. Но Тюхе этого мало.

– Погодите! – кричит она и, обернувшись к нам, велит поднять руки. – Это чтобы слух не прошёл, будто вам их отрезали!

И позже, глядя на эту фотографию, выставленную при входе в нашу школу, я вижу одни только широченные улыбки да пальцы врастопырку.

26

Как выдастся по-настоящему солнечный день, непременно поедем, обещала Дерна. И сегодня этот день настал. Просыпаемся мы поздно: воскресенье всё-таки. Открыв глаза, я вижу, как сквозь щели в ставнях пробивается свет: будто лист из тетрадки в линейку. Потом выглядываю в окно: поля желтеют, пшеница тянется вверх, но меня ещё не переросла.

Спустившись в кухню, я нахожу Дерну готовой, даже в красивом лёгком платье, какого я у неё ещё не видел: она ведь всегда, даже по воскресеньям, надевала белую блузку и серую юбку с пиджаком. А раньше надевала чёрную, но потом сказала, что траур окончен и жизнь должна продолжаться. Я видел фотографию, которую Дерна носит в сумочке и никогда никому смотреть не даёт, даже из рук не выпускает. А мне вчера дала. Сказала, он был храбрым. Настоящим товарищем. Сказала, в бою с фашистами погиб. Потом застегнула сумочку и больше ничего не сказала. Но сегодня не стала будничную одежду надевать – достала светлое платье.

Тот парень на фотографии был худощавым, улыбчивым. Роза говорила, я на него похож. Ещё говорила, глаза у него были голубые. Дерна встретила его на каком-то партсобрании: выступала с трибуны, а Роза и Альчиде в зале со всеми сидели, слушали. Тут вдруг входит группа молодых людей, но не садится, а у окошка встаёт. Дерна к ним обернулась – и сразу его увидела. Даже на миг дар речи потеряла, но сразу в себя пришла и продолжила выступление.