Парень тоже в неё влюбился, хотел жениться, как война кончится, но, поскольку был на пару лет её моложе, эти, из партии, не разрешали. Роза сказала, что товарищи иногда хуже деревенских кумушек бывают: послушать, так одна свобода на языке, а как до дела дойдёт, никакой свободы от них не дождёшься. Особенно для женщин. Дерна от всего этого очень страдала. А когда случилось непоправимое, надела чёрное и больше о нём не упоминала: с головой ушла в работу, совсем улыбаться перестала.
– Ну, а потом ты появился, – закончила свой рассказ Роза. И ущипнула меня за щеку, как всегда со своими детьми делает.
Дерна встаёт, одёргивает лёгкое платье – совсем девчонка, вон, даже помадой по губам провела:
– Сегодня едем на море, – и кладёт в корзинку бутерброды с сыром, ветчину, бутылку воды.
Мне она приготовила белую рубашку с короткими рукавами, короткие синие штаны и сандалии – всё с иголочки. Очки за обувь я больше не считаю, потому что здесь, на Севере, все ботинки совсем новые или чуть поношенные – никакого интереса. И потом, даже если дойду до ста, то не знаю, чего пожелать: и так всё есть, что мне нужно. А вот побегать хочется. Я мчусь по кухне, огибая стол – три раза, четыре, – пока наконец не врезаюсь в Дерну и не обнимаю её крепко-крепко. Она, пошатнувшись, теряет равновесие, и мы падаем на диван, но объятий я так и не разжимаю, а только, спустившись чуть ниже, прижимаюсь носом к её животу и вдыхаю её запах. Дерна тоже меня не отпускает, и мы, как два дурака, валяемся, хохоча, на диване прямо в нашей новой весенней одежде.
Когда в дверь стучится Альчиде в компании Риво и Люцио, Дерна подхватывает корзинку и мы вместе с Розой, держащей малыша на руках, идём к автобусу, который увезёт нас к морю. А пока едем, дружно поём: «Нас Дерна, Роза и сво-бо-да ждёт!»
Солнце на пляже жаркое, воздух тёплый, а волны будто гребешком приглаженные. Повсюду бегают дети, многих я помню ещё по поезду. Завидев меня, Томмазино первым делом начинает швыряться песком.
Правда, Мариуччи на пляже нет. Томмазино считает, это потому, что новые родители решили её насовсем оставить – мол, успеет накататься.
– А как же отец-башмачник? – спрашиваю я. Томмазино, который уже успел подвернуть штаны и снять носки, закатывает глаза: мол, отец-башмачник только рад будет дочку с шеи скинуть. Я оглядываюсь на Дерну, Розу и Альчиде: а вдруг они тоже решат меня насовсем оставить?
– Папа – этот, с Севера, – говорит, я могу вернуться, когда захочу, – продолжает Томмазино. – Дверь для меня всегда открыта. А летом они к нам приедут. И потом не забудут, помогать станут.
Я стягиваю штаны и остаюсь в плавках, которые Дерна заставила меня надеть, – белых в синюю поло с к у.
– Ты что творишь? – хохочет Томмазино. – Трусами перед всеми хвастаешь?
– Это, между прочим, плавки. Специально для купания.
– Уж не ты ли говорил, что море – штука бесполезная?
– А вот гляди!
Я проношусь по пляжу, вбегаю в воду. Песок под ногами холодный, вязкий, но я не останавливаюсь, упрямо иду вперёд, пока вода не доходит до колен. Она ледяная, но я не хочу давать Томмазино повод надо мной посмеяться. Я ему докажу, что ничем от северян не отличаюсь.
Дерна в юности прекрасно плавала и всё мне объяснила, так что я уверен: у меня получится.
– Ты куда, Амери? – кричит мне с пляжа Томмазино.
Я оглядываюсь, но не отступаю. Потом, заметив Дерну, которая общается с какими-то женщинами под зонтиком, кричу ей:
– Дерна, смотрите! – и, как только она оборачивается, ныряю. Вода накрывает меня с головой. Я энергично, как она учила, толкаюсь руками и ногами, потом высовываю на поверхность голову, но чувствую только, как рот и нос наполняются чем-то солёным. Мне нечем дышать, я снова погружаюсь и держать глаза открытыми уже не могу.
А ведь я её совсем не так представлял, эту морскую воду. Она только кажется лёгкой, прозрачной, но стоит ей накрыть тебя с головой, становится ужасно тяжёлой, сразу на дно тянет. Погружаясь, я, снова вспомнив слова Дерны, пытаюсь загребать руками и ногами, вот только теперь они почему-то стали безнадёжно слабыми. Когда мне всё-таки удаётся высунуть голову, я вижу, как ревёт, вцепившись обеими руками в столь тщательно уложенные папиным бриллиантином локоны, Томмазино, как бежит по песку Дерна и подол её лёгкого платья обвивается вокруг ног… Лица я не вижу, потому что уже не могу грести и вода заливает мне глаза, но уверен, оно у неё такое же, как в тот вечер, после встречи с большой шишкой. Не могу, тону! Закрываю глаза и чувствую только, как жжётся в горле соль: захочешь – не вдохнёшь.
Но тут что-то стискивает мне запястья: руки Дерны. Они держат меня, не отпускают, они бьются с водой! Давящая на голову тяжесть становится всё меньше, темнота потихоньку отступает, и руки Дерны, которые оказались сильнее моря, вытаскивают меня на поверхность. А потом я ничего не вижу. Только мелькает лицо моей мамы Антониетты, слышится смех Хабалды – и снова темнота.
Когда я снова открываю глаза, Дерна рывками давит мне грудь, и с каждым разом у меня изо рта выплёскивается солёная вода. Потом Роза кутает меня в полотенце, которое взяла, чтобы полежать на солнце, Альчиде суёт под нос бутылку уксуса, и я вижу, как молча подходят Риво и Люцио, а рядом, не в силах успокоиться, надрывается Томмазино.
Волосы у Дерны мокрые, помада с губ куда-то исчезла, а глаза стали серыми, как море.
– Не бросай меня, – говорю я, изо всех сил прижимаясь к ней.
– Не брошу, – отвечает Дерна. – Всегда с тобой буду.
И мы снова сжимаем друг друга в объятиях – уже второй раз за день. Но только теперь ничего смешного в этом нет.
27
Поля желтеют, пшеница стоит выше моей головы, но солнца с утра нет, туман затягивает дорогу, и она кажется совсем непроезжей.
Роза собрала мне с собой пакет с бутербродами, сложила в чемодан банки с персиковым, сливовым, абрикосовым вареньем, не забыв и собственноручно налепленные тортеллини. А перед самым отъездом мы вместе сходили к печи, и я помог ей вытащить свежий хлеб и рулет с салями и сыром. Рулет она завернула в промасленную бумагу, потом в полосатое бело-жёлтое кухонное полотенце и протянула мне, хлеб унесла в дом: его съедят за обедом, уже без меня.
Риво и Люцио поджидали меня за хлевом: нужно ведь ещё успеть вырезать наши имена на дереве у шалаша. Каждый нацарапал своё, потом Риво, взяв перочинный ножик, добавил заглавными буквами: БЕНВЕНУТИ.
– Потому что это наш общий дом, – сказал он. Мне было чуточку странно и в то же время очень приятно видеть своё имя рядом с их фамилией.
– Пойдём, сынок, не то на автобус опоздаем, – донёсся голос Альчиде.
Риво и Люцио тоже выскочили прощаться.
– Подождите! – вспомнил вдруг я и бросился обратно к Дерне. А когда вернулся, протянул Люцио сжатый кулак: – Это твоё.
Разжимаю – там шарик, который я подобрал в первый день.
– Да уж оставь себе, – буркнул он. – По крайней мере, точно буду знать, что ты вернёшься. Ты ведь не вор.
Потом улыбнулся и глаза рукавом утёр.
Всю дорогу в автобусе Альчиде молчит, и Дерна тоже. После того, что случилось на море, она куда-то задевала своё лёгкое платье, а заодно и улыбку и сегодня, в день отъезда, снова надела белую блузку с серой юбкой. За окном тоже серость, в тумане видны только деревья и тёмные силуэты домов. По стеклу начинают барабанить капли дождя – сперва украдкой, потом всё сильней и сильней.
– Наконец-то дождик, – бормочет Альчиде. – А то жарковато было в последние дни…
Это первые слова, которые я слышу от него с тех пор, как мы вышли из дома.
– Дождь – он ведь для посевов нужен. И вообще, иногда то, что кажется плохим, на самом деле хорошее. Правда, Дерна? Вот, к примеру, наш Америго едет домой, чтобы снова обнять маму. Есть чему порадоваться!
Она не отвечает. А мне совсем не хочется видеть, как она грустит. Так что я скидываю ботинки, как в первую нашу поездку, и шепчу ей на ухо:
– Давай ту песню споём, про женщин?
Дерна фальшиво улыбается и запевает первый куплет. Но поёт, на удивление, совсем не фальшивя: поначалу тихо, едва слышно, но потом, когда мы выходим из автобуса, всё громче и громче:
И всякий раз, как произносит слово «дети», сжимает мою руку, будто снова меня из моря тащит. Мы с Альчиде подхватываем, горланим что есть мочи – на улице, на вокзале, держась за руки: они по краям, я в центре, – до самого поезда, ни на секунду не замолкая.
Поезд постепенно заполняется детьми, но их куда меньше, чем по дороге сюда: кто-то, как Мариучча, остался с новыми родителями на Севере, кто-то, как Россана, уже вернулся, не справившись с тоской или гневом. В толпе я вижу набриолиненную шевелюру Томмазино. Усы его папы, ставшие ещё пышнее, победно закручены вверх, а пышногрудая мама собрала в дорогу целый мешок еды – совсем как Роза для меня. Альчиде заходит в купе, расставляет сумки, а Дерна через окно протягивает мне руку. Мы ничего не говорим, просто поём нашу песню, пока поезд не трогается и пальцы Дерны не выскальзывают из моей руки. Она становится всё меньше, а её блузка в конце концов и вовсе превращается в белую точку.
И я снова остаюсь один в толпе других детей.
– Ты что это, уже затосковал? – спрашивает Томмазино.
Я не отвечаю: отворачиваюсь к стене и притворяюсь, что сплю.
– Это естественно, – продолжает он. – Теперь мы все будто пополам разорваны.
Но у меня нет настроения разговаривать. Томмазино, распахнув куртку, демонстрирует мне потайной шов, сделанный его северной мамой: говорит, та зашила в подкладку деньги, чтобы он мог вернуться, если захочет.
– Спокойной ночи, Томмази.
– И тебе хороших снов, Амери.
Я проверяю, на месте ли скрипка, которую Альчиде положил на багажную полку. Потом прогоняю в уме упражнения, которые объяснял мне маэстро Серафини, чтобы я мог заниматься, даже когда вернусь, – остальное мне покажет Каролина. Может, мама, увидев, как я хорош, даже отдаст меня в музыкальную школу, а потом я приеду в Модену, и Альчиде пригласит маэстро Серафини в мастерскую послушать, как я играю. Мой телёнок, Америго, как раз подрастёт, станет молодым бычком, и я буду помогать Риво поить скоти