Детский сад — страница 99 из 106

Милена осталась одна на полу.

«А умирать-то как одиноко! — подумала она. — Как будто бы весь мир тебя отторгает».

Ну, а дальше что?

Вспомнилась Ролфа. «С ней это было. Я видела, как волна проходит сквозь нее. Когда именно это происходит? Сознаешь ли ты это? Помнишь ли потом все, что с тобой было? И если да, то полностью или урывками?»

Наверху, смутно как во сне, землю, камень и плоть Консенсуса сотрясала музыка Ролфы. «Ролфа, Ролфа, где-то она сейчас?»

Снова послышался голос. Он нежно нашептывал Милене на ухо.

«А дальше будет вот что, — говорил он. — Ты все вспомнишь. Бояться абсолютно нечего. Покажется, что пройдет целая вечность, хотя на самом деле все будет длиться лишь мгновенье».

«Рут?»

Милена попыталась даже сесть и оглядеться. «Кто это разговаривает?»

«А теперь мне пора идти. Но “modicum et vos vitebitis me" —

“и опять вскоре увидишь меня”».

Это была Ролфа. Это говорила она.

Проникающая сквозь камень горняя музыка оборвалась. «Комедия» окончена.

Пространство замерцало. Пространство, время и мысль ожили все разом.

И тут грянула волна.


ГДЕ-ТО В ПАМЯТИ МИЛЕНА УВИДЕЛА лицо Чао Ли Суня в молодости.

«Проблема, — вещал изгнанник, — во времени».

Милена вспоминала, как она с друзьями теснится в незнакомой толпе на пешеходном мосту Хангерфорд. Рядом с ней Бирон, живой. Живой, юный; ветер ерошит ему волосы, словно говоря: «Не дрейфь, все будет классно!», а зубы, открывающиеся в улыбке, свидетельствуют о недостатке кальция. «Я никак не мог пропустить такое зрелище!» — говорит он.

«НОЛЬ! — задорно скандирует толпа. — МИНУС ОДИН! МИНУС ДВА!»

Огни вспыхивают по цепочке, один за другим, а Милена разрывается на тысячу сущностей, тысячу моментов, в каждом из которых «сейчас» — это иной, обособленный мир, а все моменты ее жизни летят стремглав быстрокрылыми птицами, каждая по своему маршруту. Причины и следствия недостаточно, чтобы свести мир воедино.

Рай присутствует всегда и везде, точно так же, как и ад. Время смешивает, сближает их настолько, что спасение и проклятие становятся фактически едины. Память — это значит быть вне времени. Она способна их разделить. Память показывает нам, что значит рай — когда больше ничего не происходит, не наслаивается. Она являет нам тот миг, когда заветное желание наконец исполнено и исчерпано до дна, после чего удерживает то, что любит, навсегда, соприкасаясь с ним отныне в извечной связи. Память порабощает нас, дотошно сохраняя весь наш ужас, притягивает магнитом и припаивает нас к нему. Память — это чистилище. Чтобы быть спасенным или проклятым, надо находиться вне времени. Надо шагнуть за пределы этой жизни.

— А-а-а! — голосила Милена, раскачивая и маша немощными своими руками-веточками. — А-а-а! — кричала она разом и от боли и от радости.

Она впервые встретила Майка Стоуна. Познакомилась с Троун Маккартни. Ее пронзила взглядом Аптекарша, а Жужелицы стайкой фламинго засеменили по илистому дну реки у Набережной. Милена остановилась перед Максом. «Большая серая книга. Что вы с ней сделали, Макс?» К ней подошел Нюхач Эл: «Человек — вселенная в миниатюре, — говорил он. — Память в действительности напоминает тенета. А подо всем этим — огонь. Там просто жжет».

Танцующие аккуратными рядами китайские принцессы синхронным движением грациозно поднимали веера перед гигантским крабом на троне. Король из «Бесплодных усилий любви» смотрел на нее распахнутыми глазами, и слезы текли по его чумазому лицу. «Все съедобное плачет, — страдальчески говорил он. — Кофе мучается, кричит». Торговка игрушками нараспев хвалила зеркальные линзы громким чистым голосом:

«Вещь, что нам доверена, историей проверена!»

Министр Мильтон рухнул лицом в крабовый салат. «Я думаю обо всех вас, — говорила Люси, — как о каких-нибудь цветах в моем саду». Откуда-то доносился шум геликоптеров.

Огонь, расправляя горячие крылья, охватывал жизнь Милены, воспламеняя одну за другой веточки ее нервов. Возможно, они ветвились по кодам «да-нет» или «один-ноль», но общая схема-матрица вела к чему-то густому и жидкому, как магма.

«Я всхожу подобно дереву, все более и более мелкими веточками, каждая из которых — очередное “я”. Но корни утеряны, корни всего моего мира утрачены. Нервы сдают, и язык от этого путается. Грамматику от этого коробит. Вот уж и впрямь Неправильная Морфология».

— Потому что Прошлое — это ты, — говорит откуда-то Рут. «Сейчас?»

Очищающий пожар бушевал в ней, освещая память.

Чистилище.


МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как она стоит на перроне в Чехословакии. Она держалась за руку матери. За навесом платформы, на самом-самом конце железнодорожных (точнее, сделанных из розового коралла) путей мерцала звездочка. Звездочка эта, медленно увеличиваясь, двигалась к ним. Милену охватывало небывалое волнение.

— Тфшш-тфшш, тфшш-тфшш, — изображала Милена поезд.

Заходя на станцию, поезд с большущими каучуковыми колесами озабоченно шипел, лязгал и поскрипывал. Вагоны тянулись за локомотивом, как хвост гусеницы. С карканьем кружили над соседним полем вороны.

Поезд был большой, сильный и добродушный, каким был когда-то ее отец. Как будто это он снова вернулся. Раздавался громкий, добротный стук-бряк, будто это отец рухнул на диван и затеял игру с маленькой Миленой. Только вот между ней и поездом находился зазор. Какая-то брешь, темная и большая; Милена даже могла в нее ненароком провалиться. Ведущие в поезд ступеньки были большие, выше ее ростом, — взрослые ступеньки, не рассчитанные на детей.

Вот мать подняла Милену, как она в свое время делала, передавая ее в руки отцу. При этом она сказала: «Поднимаемся! Ну давай шагай: раз, два».

— Nastupajem! Raz, dva.

«Она говорит не по-английски, — изумленно поняла Милена Вспоминающая. — Она говорит по-чешски, а я понимаю каждое слово. Даже лучше, чем я когда-либо понимала английский. Английский язык не такой: он не влечет, не захватывает меня. Английский — другое измерение, иная вселенная. Чешский язык, чешское время, чешское мировосприятие. “Поезд” — “Train”: разве можно его сравнить с чешским “vlak”. “Train” — это что-то до оскомины британское, скучновато надежное, какое-то обыденное. То ли дело “vlak” — в этом есть что-то резкое, грубовато-мощное; оно везет тебя в город, где так много всего увлекательного. А раз “vlak” — понятие уже само по себе значительное, то покинуть вокзал так просто, незаметно он не может. Нужно, чтобы там непременно толпился народ и все махали на прощанье платками. Чтобы из окон высовывались руки и головы женщин и чтобы напоследок обнимались и спешно давали провожающим какие-нибудь срочные наказы или советы. “Верните мои книги!”, “Не забудьте сказать Юлиане, чтоб обязательно проведала тетушку!” Как будто эти люди расстаются навеки и никогда уже больше не увидятся».

Милена с матерью входят в вагон, где их рядами встречают лица пассажиров, и среди них дама в очках и шубе с воротником из цельной лисы.

— Mami, proc ma ta pani na sobe mrtve zviratko?

«Мама, а зачем на той тете мертвый зверек?»

Вопрос остается без ответа. Весь вагон смеется, включая и саму даму в очках, хотя губы у нее поджаты, а глаза сужены от злости. Вопрос без ответа потому, что, если вдуматься, вразумительно на него действительно не ответить. Нельзя же, в самом деле, сказать, что дама от этого становится красивее. Эта усохшая мордочка мертвой лисы, задумчиво кусающей себе хвост, — неужели действительно стоило напяливать на себя это?

Раскаты хохота ребенка смущают и настораживают. Девочка хочет, чтобы до дядь и теть дошло: вопрос действительно не такой уж и дурацкий.

— Snedlaje napied? Mela je ochocene?

«Она ее перед этим съела? Это у нее была такая домашняя животная?»

— Milena, — казалось бы, с улыбкой говорит ей мать, а сама нервно, загнанно косится по сторонам. Никто больше не умеет произносить имя дочери с такой интонацией.

Голос матери поднимается и падает, ласкает, одновременно любя свою дочь и жалея, смущаясь и теряясь. Милена доставляет матери много огорчений. И не только огорчений — боль здесь смешивается со многими чувствами. И то, как мать произносит ее имя, воссоздает смысл, заключенный в самом этом имени.

Милена вспоминает, что имя это значит «Любящая».

«Я по-прежнему ношу это имя, только до сих пор я забыла его истинный, сокровенный смысл». Теперь с имени словно была снята маска, восстановив его значение; воскресив голос матери, вновь произносящий его с тем звучанием, какое Милена слышала в своем тогдашнем, первом мире.

Мать подтягивает Милену к сиденью, а сама говорит ей громко — чтобы услышали все остальные:

— То nikdy nebylo zviratko, Milena. To narostlo. Pestuji kozesinu jako mstliny.

«Оно никогда не было зверьком, Милена. Его вырастили. Меховые шкурки выращивают, как растения, в питомниках».

Милене хочется знать, зачем так делают. Но она боится, боится еще одного взрыва смеха. Она вся сжалась, как шагреневая кожа. Очевидно, задавать вопросы нехорошо. Вопросы показывают, что она глупая. Девочка уже знала, что она глупая, что ей нужно прятаться, сидеть тише воды ниже травы. Время от времени ей давали вирусы, но они не приживались. Ученье в готовом виде ей не давалось. У нее была сопротивляемость к ученью.

Мать поднимает Милену на сиденье. Милена чувствует, какая она маленькая и легкая — вот сейчас подкинь в небо, и полетит как перышко. Это даже занятно — быть такой легкой, такой трепетной, как огонек спички. Время кажется таким медленным и тягучим, как мед. Ножки у Милены болтаются высоко над полом. Мать усаживает ее поглубже на сиденье, и тогда ножки у нее торчат вперед, как у куклы. Почему-то у взрослых ничего не делается в расчете на детей.

Слышится легкий скрежет, и все в вагоне внезапно дергается в одну сторону. Медленно, словно нехотя, поезд начинает отходить.

—