Сижу, азартничаю, но на часы поглядываю. Минут за несколько официанта подозвал и за ширму спросил. Переодеться.
Смотрю – заколотило Саньку.
— Ты это прекращай! — говорю строго, начав переодеваться. — На свадьбе еврейской отплясывал тока так, а тут застеснялся вдруг! Соберись!
Но меня и самого трясёт. Тут дядя Гиляй за ширму заглядывает, улыбается.
— Ваш выход, щеглы! — нас и отпустило чутка. Вон, взрослый рядом. Сильный и умный. Музычка смолкла, ширму убрали, и вот тут мы, такие красивые!
Такие себе евреи, што ой! Туфли эти, шляпы с нашитыми пейсами, лапсердаки.
И газыри черкесские. На лапсердаках. И оружие бутафорское растыкано везде, вплоть до носков туфель. Такие себе пираты еврейские.
Сразу – молчание. Гробовое. А трясёт меня! Но тут музычка нужная заиграла, и вот ей-ей, отпустило! Переглянулись мы с Санькой, перемигнулись…
Вперёд друзья, вперед пора настала,
Канун Исхода празднует народ.
Еврейское казачество восстало,
В Одессе был-таки переворот.
Пою, стараясь изо всех сил соблюдать преувеличенную еврейскую картавость и местечковый акцент. Глаза купечества всё шире и шире, а в них такое себе недоумение, што прямо ой! А до восторга ещё допеть надо.
В казачий круг сошлись мы втихомолку,
Блюдя законы всех великих смут,
Прикрыли мы папахами ермолки,
и к седлам приторочили талмуд.
В глаза стало появляться понимание и исчезать недоумение. И восторг, пока совсем немножечко.
Никто не шел на должность атамана,
Ведь атаман поскачет первым в бой,
Потом избрали Лёву Блейзермана,
Он взял за это денег боже ж мой.
Прорвало! Не ржут ещё конями, но таки скоро! Есть контакт! Ритм отбивают, кто-то из купчин бороду свою зажевал, штоб не в голос смеяться
А есаулом выбрали мы Каца,
За твердость духа и огромный нос,
Он в знамя нам не разрешал сморкаться,
И отвечать вопросом на вопрос.
«Яр» отозвался сдавленными смешливыми рыданиями, в глазах – ну полный восторг! А Санька, шалопет, ещё и маршировать под песню начал! А потому как не умеет, то умора совершеннейшая!
Вот грянул бой, а что мы можем сделать?
Кругом враги, а вдруг они сильней,
Свои ряды мы развернули смело,
И боевых пришпорили коней.
Мы мчались в тыл, как полем черный вихрь,
Решив, что смерть не люба казаку,
Как развевались пейсы наши лихо,
Сплетаясь с гривой конской на скаку.
Наш атаман догнал нас на кобыле,
Я умоляю в бой вернуться вас,
А кони были в перхоти и в мыле,
И казаки не слухали приказ.
Тут вышел Кац, Шалом, браты-казаки,
Кто в бой пойдёть представлю к орденам,
А тот кто откупился от атаки,
Тот подвозить снаряды будет нам.
Купчины вперёд подались – все-превсе прям! И кто бороду зажёвывает, а кто и скатерть. Слушают!
Мы не сдались на уговоры эти,
Там пулемет, а кто у нас герой?!
Наш Рабинович скрылся в лазарете,
Сказав, что ранен прямо в геморрой.
На нас врагов надвинулась лавина,
Ряды штыков, огня свинцовый шквал,
Мы защищали нашего раввина,
Он бойко нам патроны продавал.
Но враг силен и были мы разбиты,
Едва успевши распродать обоз,
Мы записались все в антисемиты,
Так был решён еврейский наш вопрос.[29]
— Любо! — заорал вдруг Дурдин, который ещё жопой недавно. — Ай да казачество еврейское!
И перстень с себя срывать! Но тут быстро официанты сообразили, у них такие сцены не впервой. С подносами пустыми – раз! И пробежались. Да к нашему столику.
А там! Мама дорогая! Горой! Ассигнации, часы, перстни, портсигары, табакерка даже! Три раза пели на бис. Потом перемигнулись, сигнал музыкантам дали, и как вжарили!
— Как на Дерибасовской…
Да танцами такими себе еврейскими!
Еле отпустили. Каждый прям што-то сказать норовил, да кто по голове потрепать, а кто и руку пожать! И денег ещё перепало. Некоторые, правда, свои подарки назад забрали, но пообещали вернуть потом с гравировкой подарственной.
Ценности с подноса – в мешок, без счёта! И в банк. Вышли когда, меня ажно штормило. Двадцать три тыщи без малого, и это только деньгами! А ещё портсигары всякие.
А Владимир Алексеевич смеется только.
— Эх, щеглы! Знали бы вы, сколько на балет уходит! Одна балерина обходится порой дороже крейсера!
И вижу – не врёт ведь! Такие себе глаза потому как – вроде и смеётся, но горечь в них.
Тридцать первая глава
«Весна пришла в Париж, но не радует она простых парижан!»[30]
Непроизвольно потянул носом по шлейфу сигаретного дымка, потёр уши. Тянет курить… а дорого! Пришлось бросить. Много чего пришлось.
Во Францию попал по одной из сложно закрученных учебных программ. Нахожусь вполне легально, а вот с работой – шиш! Не имею права. А жить на что-то надо, вот и кручусь.
Тяжело, слов нет! Дорогой город, просто охренеть насколько! Квартиру снимаю в арабском гетто, хотя сроду не подумал бы, что в принципе сунусь туда. А вот припекло, и сунулся, и ничего так, живу. А куда деваться?
Своеобразный народец. Не плохие, но и не хорошие, сами по себе, отдельно от Парижа и Франции.
Пытались вначале на излом пробовать, но даже до драки не дошло. Жёстко поговорили, но без перехода на личности. Да как-то так и прижился. Не я один, к слову. Хватает здесь белой нищеты.
Не потому, что крут безмерно или там русских уважают. Вот уж чего нет! Просто делить нечего. Пусть не араб и не африканец, но и не полноценный европеец. Русский.
В общении с французами это скорее минус, они те ещё шовинисты. С арабами как раз нормально более-менее. Ни СССР, ни Россия к ним с цивилизаторскими миссиями не лезли, потому к нам претензий особых и нет.
А вот к европейцам есть. Арабы и африканцы себя не просителями и беженцами ощущают, а скорее этакими справедливцами.
Европейцы лезут к ним, выкачивая недра и проводя гуманитарные бомбардировки? Ну так и нечего удивляться потоку людей, хлынувших в прекрасную Европу, и не собирающихся работать. Пособия воспринимаются как несправедливо маленький налог от Европы на экономическую, а порой и военную оккупацию их родных стран.
Снимаю квартиру вместе с парой алжирцев. Такие себе чёткие пацанчики, ну да не мне пенять. Нормально всё.
— Русский! — окликнул меня по возвращению с курсов Ахмед, выгуливающий во дворе малолетних отпрысков. — Зайдёшь посмотреть? Течёт!
— Хоть сейчас!
— Сейчас нет, — замялся тот, — дома только жена, а женщине наедине с чужим мужчиной, сам понимаешь…
— Звони, подойду!
Так вот и кручусь. С утра курсы, по вечерам приспособился в гетто подрабатывать. Сюр полный, вот уж чего не ожидал от «Прекрасной Франции». Иначе представлялось себе, сильно иначе.
А с другой стороны и удобна подработка такая. Местные, в гетто, всё больше криворукие и ленивые. Если и могут сделать что-то хорошо, то будут делать это до-олго…
Сантехника, мелкий ремонт по электрике и бытовой технике, да хоть и обои поклеить! Заработки разовые, но для «поддержания штанов» хватает. В обрез.
Хотя в последнем больше учёба виновата. Как-то затянула. Мыслишки появились – сдать экзамены пусть и не в Сорбонну, так в один из колледжей. Есть программы и для иностранцев. Хоть бы и по сантехнической части, но инженером. Диплом европейского образца, и… себе-то уж что врать!?
Самореализация, мать её. Шанс. Назло всем. Спившимся к херам одноклассникам; классной, мать её, руководительнице и всем, кто предрекал мне пролетарско-помоечную жизнь.
Дурацкий сон! Присыпается иногда такое, што ни уму, ни сердцу. Куда ево приткнуть? Пляски снящиеся на пользу денежную пошли, да и железячные сны тоже ничего так, интересно! Как с машиной вожусь, к примеру. Ни хренинушки ведь не понимаю, но интересно! Кажется, што вот-вот пойму, а тогда и ух! И ведь когда-нибудь пойму, вот ей-ей! Пусть не сразу, а только краешком, но мне бы только ухватиться за самый кончик, а там и размотаю весь клубочек железячный.
А это так, только душу разбередил. Вылезает такое, из прошлой жизни, и начинает орёл Зевесов клевать, только не печень, а душу и мозг. Кто я, да как, да как там родные… не помню ведь никого и ничего, а беспокоюсь ведь!
Хуже нет такой ситуации! Не помнишь ничего и никого, а беспокоишься. Сюр! Иррациональное бессознательное.
А ещё постоянно спросонья сигареты искать начинаю. Тогда ещё курить бросил, и крепко помню, што навсегда. И по новой! Проснулся, и хотение до табака. Откуда такая зацикленность на табачище!? Вылезает же! Правда, и проходит быстро. Пять минут, и как и не было.
Встал после вчерашнего позднёхонько, чуть не к восьми утра. Хоть и вернулись вчера до полуночи, но до-олго заснуть не мог.
Усталость такая, што малость ноги не подкашиваются, а перед глазами купцы да иваны, да в голове песенки вертятся раз за разом. И так бывает.
— А? — заворочался Санька под скрип пружин. — Щас, минуточку… а?!
Он резко вскочил, озираясь по сторонам.
— Где?! А… Егор… У Владимира Алексеевича, да?
— Да. Спи.
Санька лёг вяло и поворочался, но вздохнул, да и встал решительно.
— Никак! — пожаловался он. — А устал ведь! Будто в одиночку баржу разгружал.