– Где же тут богатырь? Я вижу только сапоги! – недоуменно заявила учительница и, не дожидаясь моего ответа, вернулась к своим ученикам.
Я даже не поверил своим ушам. Что она сказала? Как это – «только сапоги»? Неужели не видно, что это начало богатыря? Разве этого может не понимать УЧИТЕЛЬНИЦА? Она что, сама никогда не рисовала богатырей?
Никто из взрослых еще меня так не обижал. Ну надо же: «только сапоги»! И это было сказано МНЕ, чьи рисунки всегда хвалили домашние, МНЕ, кто лучше всех приятелей с нашей Ремесленной улицы рисовал богатырей! Я сидел, переживая обиду, которая все разрасталась и разрасталась во мне. Казалось, я сейчас лопну от обиды. Моя голова все ниже опускалась над столом. Рисовать больше не хотелось ни капельки. Карандаш замер в руке, уткнувшись в одну точку, а потом и вовсе выпал из пальцев.
Не-е-е-т! Мне здесь больше делать было нечего! Отодвинув стул, я вылез из-за стола и выбежал из класса. На улице было тепло, все ходили без пальто, и я сразу выскочил на крыльцо. Скатился со ступенек и бросился прочь от школы. За мной с криком неслась Инна.
Дорогу домой я, конечно, не знал. Просто бежал, лишь бы оказаться подальше от школы. Поэтому, может быть, даже лучше, что десятилетние девочки бегают быстрее, чем мальчики, которым недавно исполнилось четыре с половиной года.
Вечером Инна с плачем заявила взрослым, что больше меня с собой в школу не возьмет, – столько стыда она натерпелась с «этим сумасшедшим». Больше я в этой школе не появлялся. Как-то все устроилось, к моему и Инниному удовольствию.
Я давно уже не рисую богатырей. Может, и напрасно. Но я уверен, что дети не перестают и не перестанут их рисовать, неважно, откуда начиная рисунок, с сапог или с головы. Ведь богатыри – это самые сильные и справедливые люди. Они всегда защитят маленьких и слабых.
Вячеслав КабановВалентин Панкратьевич, необыкновенный директор
В шестом классе я стал погружаться в беспризорность. 6 «А» тоже походил на улицу, и в нашем классе появился Эрик Мазурин, взрослый человек. Высокий блондин с лицом нестрашным, он носил синий в полоску пиджак. В свои шестнадцать лет Эрик уже избрал профессию, а в школе уклонялся от тюрьмы. С иными одноклассниками он изредка здоровался – несильным шлепком ладони по щеке. Уроки английского занимали Эрика более других, он смотрел на Веру Михайловну с большим интересом и невпопад произносил какие-нибудь два слова, неясные по смыслу. Вера Михайловна сбивалась с английской речи и предлагала Эрику выйти из класса. На это Эрик отвечал:
– Но я красив и молод!
Я отворил дверь класса и столкнулся с Эриком. Он поднял руку для приветствия, а я отпрянул и стукнулся виском о косяк. Ничего не случилось, но меня обступили и повели в медпункт. Потом отправили домой с провожатым.
Назавтра меня допрашивал директор, желая сбыть Эрика в тюрьму:
– За что он тебя ударил?
– Он не ударил.
– Как не ударил! У тебя сотрясение мозга.
– Я сам ударился.
– Все видели, что он тебя ударил.
– Да нет… Он просто… Он всегда так…
– Бьет?
– Да нет…
Не знал я, как сказать. Директор же так понимал, что я отмазываю Эрика из страха перед ним, и дожимал. Но я ведь правду говорил. Ведь Эрик никого не бил. В его шлепках была доброжелательность. И я не мог сказать неправду.
А Эрика из школы удалили, и он предался воровскому делу, пока не пропал совсем. Я же вовсе перестал учиться, и мой табель наполнился двойками. Избыток их меня нервировал, я начал двоечки стирать красным ластиком, но советские чернила были лучшими в мире, и на месте двоек получались дырки.
За прогулы меня отконвоировали в кабинет директора. И тут уж о директоре самое время сказать особо.
Валентин Панкратьевич Мясин, директор наш, был личностью весьма необыкновенной. На иных директоров или учителей никак не походил. До него был Исаак Лазаревич, и он был директор как директор – седой и в шинели. А Валентин Панкратьевич явился – строен, высок, стремителен, бел лицом и черен волосом, бегущим легкими волнами по разным сторонам прорезанного бритвою пробора. Он облачал себя в костюмы невиданной доселе красоты и свежести. Но главное – лицо.
Если кто-то видел в телевизоре английского Шерлока Холмса, то могут себе представить Валентина Панкратьевича. Только лицо у него было еще резче, асимметричнее и дьяволоподобней. Ну а в глазах играла адская веселость. Говорили, что до школы он служил не знаю кем в стране Албании.
Директор посадил меня на стул, спросил про мать. Я ответил.
– Отец?
– Нету.
– А где он?
– Не знаю.
– Но он был?
– Нет.
– Как это… Он что… погиб на фронте?
– Нет.
– А где же он?!
– Нету.
Валентин Панкратьевич задумался. Он сидел спиной к окну, лицо его было в тени, и сквозь хрящеватые раскинутые уши просвечивало солнце.
– Он что, репрессирован?
Вопроса я не понял.
– А мать что говорит?
– Ничего.
– Но ты у матери спрашивал?
– Не спрашивал.
– Но почему?!
Я чуть пожал одним плечом, а Валентин Панкратьевич немного похрустел ушами.
– Ну хорошо, посмотрим табель…
Солнце ушло, и лицо директора стало виднее. Брови его взлетели.
– Это что?! Кто стирал?! Ты?!
– Я.
– А ты знаешь, что табель – это государственный документ? Знаешь, что бывает за подделку государственных документов? Под суд пойдешь!
Не помню, чтобы я перепугался. Мне скучно было, и я хотел на улицу, на волю. Не знаю, вызывал ли директор мою маму, а если вызывал, ходила ли она… Мама не любила, когда ее куда-то вызывали.
Не сразу, но в седьмой класс я все же перешел, а семилетка считалась тогда вполне достаточным образованием – неполным средним. Поэтому директор Валентин Панкратьевич стал терпеливо ждать начала лета, когда мы с ним расстанемся навеки. Однако час настал, и он прочитал мое заявление.
– Что?! Кабанов – в восьмой класс?!
Но он же ведь не знал, что я из хорошей семьи, где не то что десятилетка, а даже институт считался обязательным. В восьмой класс я все-таки пришел, и тут что-то со мной случилось. Вернее, Вовка Митрошин меня надоумил. Он способ изобрел, как прилично учиться без мук. И я перенял этот способ. Благо у нас была вторая смена.
Часам к двенадцати ночи, когда все в доме засыпали, я садился к столу, засветив несильную лампу, и делал все уроки… Ну, почти все. Конечно, для этого пришлось записывать домашние задания, чего я прежде не имел в привычке. На все мои уроки уходило два часа. Потом я ложился и спал сколько хотел, иногда до самой школы.
Зато за партой я испытывал блаженство. Мог слушать ход урока, мог думать о своем, читать, беседовать с соседом… Я был свободным человеком, готовым отстоять свою свободу ответом на любой вопрос. Но объяснение нового старался слушать, поскольку это упрощало домашнюю работу, а по устным предметам и вовсе ее отменяло.
Только урок истории вводил мою свободу в рамки, потому что историю преподавал сам директор. Он вынудил нас иметь тетради по истории, и в ходе урока приходилось все время что-то писать: то план, то даты, то вопросы, то выводы, а в завершение каждой темы Валентин Панкратьевич торжественно и грозно нам диктовал высказывания на этот счет самого товарища Сталина и предлагал потом эту запись заключить в красную рамку или же всю ее подчеркнуть красным.
Валентин Панкратьевич Мясин не дождался, пока мы окончим школу. Почему и куда он ушел, я не знаю. Это был исторический 1954–1955-й – послесталинский – учебный год. Похоже, что историк наш попал под колесо истории. Уже обозначился слом, и первые ученики сталинских университетов иной раз из гнезда выпадали. Но первая четверть десятого класса прошла еще при нем. Школа перестала быть мужской, и в каждом коридоре из двух уборных осталась нам одна. Но десятые классы не воссоединили. На первой же встрече с директором этот вопрос прозвучал. И Валентин Панкратьевич ответил:
– Коваль, ты о чем говоришь? К вам девочек пустить? Ты что же, хочешь, чтобы мне при школе еще родильный дом открыть?
В последний раз я видел нашего директора году в пятьдесят девятом, когда уже пришел из армии. Валентин Панкратьевич сутулился рядом с моим домом. Он думал что-то свое и немного шевелил губами. В руке у него была авоська с кефиром и белым батоном. Двубортный костюм его увял, и лацканы понуро загибались книзу. Меня он не заметил.
Куда же делись вы потом, Валентин Панкратьевич, сталинский сокол, наш славный директор 657-й мужской средней школы, что до недавних пор была на улице Чаплыгина, бывшем Машковом переулке? Только номер у нее потом стал другой…
Ян ХуторянскийДвое на одного
Приближалось первое сентября, родители записали меня в школу неподалеку от Куликова поля, а учебников для седьмого класса и портфеля не было. Папа снял с антресолей «зингеровскую» швейную машину и выразительно посмотрел на меня. Дело в том, что незадолго до этого я решил проверить, есть ли у меня воля. Подставив под иглу палец, крутанул ручку. «Подвиг» был примерно «отмечен» родителями. Запомнил надолго…
Подобие портфеля, который застегивался на большую пуговицу, сшили из старого пальто. С лицевой стороны был пристрочен кусок клеенки, которой покрывали кухонный стол. По моей просьбе бабушка расставила внизу мои брюки, чтобы получились клеши, которые тогда носили многие одесские мальчики.
В классе меня встретили, как любого другого новенького. Прочитав позднее очерк Помяловского о нравах бурсы, вспомнил свою послевоенную одесскую школу.
За партой сидело по трое ребят. С наступлением холодов пальто разрешали не снимать, отчего становилось еще более тесно и неудобно писать. Меня подсадили к двум второгодникам.
На перемене хотел подкрепиться, поделившись с соседями, но они выхватили сверток и разделили «трофей» между собой. Нагло жуя, пригрозили: «Пожалуешься – после уроков рожу начистим».