А портретик тот мы расстреляли! Да-да! Именно – расстреляли! У одного из нас была малокалиберная винтовка. Всей мальчишеской компанией пошли в пригородную рощу Кирика и Улиты и там стреляли в портрет с разных расстояний до тех пор, пока от него не остались одни ошметки.
Когда мы рассказали отцу об этом «расстреле», он после короткого молчания спросил: «А могли бы вы стрелять так же, если бы перед вами был не портрет, а сам Гитлер?» – «Конечно!» – хором воскликнули мы все. «Ну, а если бы перед вами оказался не портретик, а владелец фонарика, могли бы вы стрелять?»
Мы не были готовы к такому вопросу, тем более к ответу на него.
Отец задал вопрос и медленно вышел из комнаты, а мой самый близкий школьный друг после долгого общего молчания с каким-то восхищением произнес: «Вот что значит быть адвокатом! Всего один вопрос!..»
Как жаль, что наше поколение над многими вопросами задумывалось позднее, чем следовало…
Рашида ПуховаХлеб немцам
Я была совсем маленькой, но помню пленных немцев. Мы жили тогда на Уралмаше на улице Калинина, недалеко от дома была булочная, куда я ходила каждый день получать хлеб по карточкам. Было это в 1947 году. Мне было пять лет. Проходила мимо стройки, огороженной невысоким забором, и видела работающих на ней пленных немцев. Меня поразили обмотки на их ногах над ботинками, а на улице был мороз. Я жалела их и протягивала им через забор кусочки хлеба, отламывая их от булки. А дома меня бабушка ругала: «Эти немцы, может, твоего папу убили, а ты их кормишь». Маме тогда уже пришла «похоронка» на папу, где говорилось, что он погиб под Сталинградом.
Галина ХафизулинаИ опять – хлеб немцам
Моя семья во время войны жила по улице Карла Маркса, 11, и мы видели, как на огороженный пустырь по нашей стороне между улицами Гоголя и М. Горького привозили на машинах каждый день пленных немцев в ноябре 1942 года. Они строили большую четырехэтажную каменную школу. На фасаде на колоннах по окончании стройки установили большие гипсовые скульптуры школьников: на одной – два мальчика, один с коньками, другой с лыжами, на другой колонне – мальчик с глобусом, девочка с дудочкой. Одеты немцы были не по погоде легко, в ботинки с обмотками и в фуражки с длинными козырьками. Лица у них были отекшие, опухшие. Мы их жалели. Из ближайшей булочной на углу улиц К. Маркса и Луначарского мы получали хлеб по продовольственным карточкам, и наши соседи – и сами голодные – приносили немцам кусочки хлеба. А те через забор давали в обмен самодельные железные колечки женщинам и девочкам, а мальчишкам – губные гармоники и самодельные игрушки.
Еще мы с сестрой Зоей видели немцев и после войны, когда летом жили в пионерском лагере, кажется, около Березовского. Мимо лагеря каждое утро в грузовиках с рядами скамеек возили немцев, мы слышали песню, которую немцы пели. Песня напоминала марш. В детстве все быстро запоминается. Мы, ребята, выучили эту песню на немецком языке и подпевали им. Мелодию до сих пор помню, а слова забыла.
Леонид ЛевинТаблетка аспирина
В городе было полно пленных немцев, они ремонтировали и мостили дороги, а на правом берегу Урала даже строили дома. В нашем районе они часто встречались. Мальчишки за табак выменивали у них марки и монеты.
На одной лестничной площадке с нами жили мои старшие двоюродные братья Изька и Нюмка. Их отец погиб на фронте. Изька бешено ненавидел немцев, считал, что с ними обращаются слишком мягко. Вообще характер у Изьки был горячий. Упрямый и прямолинейный, он судил обо всем жестко и категорично.
Как-то мы проходили мимо группы пленных, расположившейся у торцевой стены нашего дома. Их охранял один солдат с автоматом. У немцев, видимо, был обеденный перерыв, они сидели на земле, прислонившись к стенке, у каждого в руках было по огромному ломтю хлеба, густо намазанного маргарином.
– Посмотри на них! – сказал Изька. – Вояки, мать их! Пол-Европы завоевали! Наш хлеб жрут, да еще и белый! Ты давно видел белый хлеб? Чего с ними церемонятся, никак не пойму! Я бы их всех расстрелял, да и дело с концом!
Я покосился на Изьку. На его лице была написана такая жгучая ненависть, что мне стало не по себе.
– Ты-то как считаешь, Лешка? – толкнул он меня в бок.
Я неопределенно пожал плечами. Но Изька, похоже, и не ждал ответа.
Я ничуть не меньше Изьки ненавидел фашистов. Но это была отвлеченная ненависть к обобщенному врагу, не имевшему конкретного лица. Глядя же на живых пленных немцев, жевавших бутерброды с маргарином (кстати, хлеб был не таким уж белым), на их равнодушные, пустые лица, я не испытывал ничего, кроме острого любопытства и, стыдно сказать, жалости.
Немцы-доходяги (дистрофики, полубольные) без конвоя ходили по квартирам, побирались.
Как-то к нам постучался немец, худой как палка, с воспаленными глазами, без головного убора. С трудом разлепляя спекшиеся губы, он, держась за голову, повторял:
– Дер копф… дер копф тут вей!..
Мама вынесла ему таблетку аспирина и воду в железной кружке. Немец запил таблетку водой, сказал: «Данке шён» – и поплелся по лестнице вниз.
Другой немец-доходяга однажды стучался в квартиры нашего подъезда, на ломаном русском языке просил милостыню. Мама вышла на лестничную площадку, подала немцу немного супа в поварешке, он начал его жадно глотать. В этот момент из своей квартиры вышел Изька и оторопел, но только на мгновение: он подскочил, выбил поварешку из рук немца и с криком прогнал его. Испуганно вжав голову в плечи, тот покорно стал спускаться. Не будь немец так жалок и немощен, Изька просто спустил бы его с лестницы.
– Тетя Маня! – с сердцем сказал Изька. – Он, гад, может, твоего брата убил, а ты ему жрать даешь! Эх ты!
На шум из квартиры вышел Нюмка. Увидев плачущую тетку и разъяренного брата, он хотел было сказать что-то примирительное, дескать, что уж так с доходягой-то, но Изька велел ему заткнуться, если не хочет получить в ухо.
Дмитрий ТартаковскийСуд над военными преступниками
В памяти остался суд над немецкими военными преступниками, проходивший в 1947 году в Новгороде в помещении городского театра. Подсудимых – человек десять, от генерала, командовавшего дивизией, действовавшей на Новгородчине и осаждавшей Ленинград, до ефрейтора.
Пропустить такое событие мы, конечно, не можем, сбегаем с уроков и правдами и неправдами проникаем в театр. В фойе театра на стендах – фотографии трупов, разрушенного города, сожженных деревень, на столах – простреленные иконы, портсигары и безделушки, сделанные из позолоченного металла купола Софийского собора. Само судебное заседание проходит на сцене театра: подсудимые за барьером. Генерал – подтянутый, прямой, держится надменно и на вопросы отвечает кратко. Яволь! Противоположность ему – ефрейтор, отличавшийся особой жестокостью в карательных экспедициях. Крупный, рыжий, в потрепанном мундире, в суде он был тихим и угодливым. Но вот суд вызывает на допрос одного из свидетелей, сгорбленного старика с седой бородой. Судья просит его рассказать, что делали немецкие каратели в его деревне. Старик рассказывает, как немцы пытали и расстреливали жителей деревни, как потом деревню сожгли.
– Узнаете ли вы кого-либо из подсудимых? – спрашивает председательствующий.
– Вот этот немец был в нашей деревне, – указывает пальцем на рыжего ефрейтора старик, – командовал солдатами и сам расстреливал деревенских.
Председатель суда задает вопросы ефрейтору, тот всё отрицает. И тут старик выбегает из-за трибуны и прямо на сцене, перед судом и всеми присутствующими, расстегнув ремень, спускает штаны, задирает рубаху до груди и показывает суду свой живот, весь в шрамах.
– Вот этот фриц пытал меня! Заливал мне в глотку воду, а потом бил дубинкой по животу, так что лопалась кожа!
Подтянул штаны, подошел к барьеру, где сидели немцы, и плюнул в рыжего. Охрана даже не успела среагировать.
Елена ШорВ 1945 году…
Помню, как я первый раз увидела пленных немцев. Я стояла на улице Горького рядом со входом в метро «Маяковская» и наблюдала, как мимо медленно бредут одетые в серо-зеленые грязные шинели понурые немецкие солдаты. Они шли по улице Горького от Белорусского вокзала в центр. За последними немцами ехала машина и мыла мостовую дезинфицирующим раствором. Они показались мне совсем не страшными, а грустными и очень усталыми.
Потом я увидела немцев, которые пристраивали к старому зданию КГБ на Лубянке правое крыло (если смотреть от метро). Немцы работали за высоким забором из неструганых досок. Мы подходили к забору слушать, как они играют на губных гармошках в обеденный перерыв. Мелодии были незнакомые, и нам очень нравились. Иногда в щели между досками мы просовывали им кусочки хлеба. Они нас благодарили.
Всю войну взрослые пугали меня немцами: «Тебя первую убьют, потому что ты – еврейка». Когда я увидела живых пленных немцев, мой физический страх перед ними развеялся.
В 1945 году вернулась из лагеря тетя Шура.
Ее освободили на два года раньше срока за хорошую работу и примерное поведение. А получила она свои десять лет только за то, что была сестрой моей мамы, расстрелянной вместе с моим отцом в тридцать седьмом году по ложному обвинению.
То, как тетя Шура жила до лагеря, я знала только по ее рассказам: яркая интересная жизнь и три мужа – один белый, один красный и один архитектор, который спроектировал вестибюль станции метро «Арбатская». И как они до революции занимали весь первый этаж в доме в Дегтярном переулке.
А после лагерей я увидела старую (хотя было ей около пятидесяти лет), высохшую женщину без передних зубов и с бельмом на одном глазу. Я запомнила, хоть и не понимала, что оно значит, странное слово «пеллагра».
Я тетю Шуру совсем не испугалась, потому что сразу поняла, что она меня любит и очень добрая. У меня появилось место, куда я могла удрать из дома. Тетя Шура вернулась в квартиру на Дегтярном, где ей принадлежала теперь только одна комната, и даже не ей, а другой племяннице, которую она успела туда про-писать.