— Но только чтобы животом вверх лежать!
Жорж вздыхал и отвечал:
— Животом там животом. За живот третью медаль потребую. Не дашь — папе скажу.
И, как по команде, все сразу засыпали, удовлетворённые, что жгучие вопросы жизни благополучно разрешены…
Время от времени во дворец приводили каких-то высокорожденных мальчиков «для принятия участия в играх их высочеств», как это на суконном языке именовалось. Мальчики эти были не чета нам, псковским, необыкновенно воспитаны, выдрессированы, отлично понимали оказанную им честь и всем от усердия шаркали ножками, даже проходящим лакеям. У них уже было твёрдое и дальнозоркое представление о важности двора, и соображения карьерности, и насторожённое внимание ко всему, и то подмечание глаз, которое обыкновенно характеризует людей себе на уме. С переляку[70] они и меня иногда именовали высочеством, понимая, что кашу маслом не испортишь, а я, в порыве великодушия, отводил их в сторону и тихонько, на ушко, жаловал им медали. Они шаркали ножкой и как-то по-особенному, головкой вниз, кланялись. Все почти, как на подбор, они были рыжие, и это в наших глазах их делало несимпатичными. В припадке ревности я даже выучил великих князей песенке, которую распевали у нас на Псковской улице:
Рыжий красного спросил:
Чем ты бороду красил?
Я не краской,
Не замазкой —
Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал.
Определённого мотива этой песенке у нас не было, мы всегда пели его импровизацией, и Жоржик, надув шею, всегда брал самого низкого баса, подражая своему кумиру в церковном хоре. И вообще у него необыкновенно были развиты подражательные способности, и он не раз морил нас со смеху.
Эти посещения рыжих мальчишек навели меня на мысль о необходимости подписать договор дружбы. Мысль была принята с большим воодушевлением. Дело было сделано так. Из новой тетради вырвали лист бумаги, и я, в подражание крови мамиными красными чернилами написал, как мог: «Дружба на веки вечные, до гроба». Потом, памятуя, как после смерти отца мать подписывала через марку какие-то бумаги (это ослепило раз и навсегда моё воображение), я и теперь решил исполнить эту формальность. Путём долгих переговоров с Аннушкой я упросил её купить в мелочной лавочке три марки, и Аннушка за девять копеек привезла мне три какие-то красненькие марки. Мы столбиком наклеили эти марки на договоре дружбы и потом расписались. Первым поставил свою подпись Ники и вывел её через марку каракулями, несгибающимися линиями. Я подписался с росчерком «Володя», а Жоржику, как малограмотному, предложили поставить крест. И он поставил его с необычайной твёрдостью и правильностью. У него была крепкая и уверенная рука. Он без линейки проводил совершенно и безукоризненно правильную линию — признак художественного дарования. Он рисовал чрезвычайно верно всякие предметы, особенно лошадей и собак. Детям нужна тайна, и с необыкновенными и изобретательными предосторожностями в какой-то жестяной коробочке мы зарыли договор дружбы под деревом в Аничковом саду. Потом забыли, и этот договор, быть может, и до сих пор в целости лежит на своём месте. Если не изменился пейзаж сада, я, пожалуй, и теперь бы его отыскал.
Рыжих мы не любили. Рыжие нанесли нам тяжкое оскорбление: когда Жоржик предложил им сахарного мороженого из мокрого песку, рыжие поголовно все шаркнули ножкой и отказались. Тогда мы им спели песенку про бороду; рыжие вежливо слушали и криво улыбались — фу, какие противные! Их карьера в Аничковом дворце была кончена. Когда провозглашалась угроза:
— Завтра будут мальчики, — то великие князья с редким искусством начинали дуэт: «Не надо рыжих…». А Жоржик невпопад обмолвился:
— К чёлту рыжих! — что произвело колоссальное смущение, и мама нюхала спирт.
Как чудесно и таинственно было сознавать, что неподалёку, рукой подать, в садовой земле зарыты такие сокровища, как договор дружбы и стеклянная ложка! У нас было особенное многозначительное, в присутствии других, переглядывание, понятное только нам. Были особые, вроде масонских, знаки пальцами — как то: если я поднял большой палец мякотью к Ники, то это значило: «Дай списать задачу». Если я его поднял ногтем к нему, то это значило: «Надо произвести шум для отвлечения внимания». Мы так разработали эту систему, что иногда вели целые молчаливые беседы, как глухонемые. И это было таинственно, и прекрасно, и дружески связывающе.
Пасха в Аничковом дворце
В годах: 1876-м, 1877-м, 1878-м и 1879-м — все предметы, начиная с грамоты, преподавала одна моя мать по программе для поступления в средние учебные заведения. Когда эта программа была выполнена и для дальнейших занятий был намечен генерал Данилович, была приглашена особая комиссия, которая произвела экзамен великому князю. Экзамен прошёл блестяще (о нём я расскажу подробнее позже), и о результатах было доложено августейшим родителям и новому воспитателю генералу Даниловичу. Генералу же Даниловичу было предложено пригласить преподавателей по своему усмотрению, — тогда были приглашены гг. Коробкин (математика), Докучаев (русский язык), протопресвитер Бажанов[71] (закон Божий), и забыл фамилию преподавателя географии и истории. Много позднее были приглашены преподаватели: по французскому языку — мсье Дюпперэ и немец Лякоста.
По окончании своей трудной и ответственной работы мама получила от августейших родителей большую бриллиантовую брошь с вензелями: «AM» и датою: «1876–1879». Это было дано при уходе матери из дворца, и это была брошь самая роскошная, но и ранее, после каждого учебного года, родители также дарили маме броши бриллиантовые, но более скромные и обязательно со своими вензелями. Где-то они теперь, эти царские броши, которые когда-то хранились как семейные реликвии?
Теперь нужно вспомнить и рассказать, как Аничков дворец встречал Святую Пасху[72].
Страстная неделя[73] была неделей постной — постной относительно, конечно. К столу продолжали подаваться масло, молоко и яйца, но мяса с четверга уже не полагалось. В Страстную пятницу с Императорского фарфорового завода привозилась груда фарфоровых прелестных яиц различных размеров. Эти яйца предназначались для христосования со всеми служащими во дворце. Большие яйца, очень дорогие, вероятно, получали лица, близкие к августейшей семье. Меньшие размеры полагались персоналу, обслуживавшему дворец. Начиная с Великого четверга[74] церковные службы происходили, как и везде, то есть вечером — двенадцать Евангелий[75], которых мы, дети, не достаивали, родители слушали их до конца. На увод детей из церкви разрешение у родителей всегда испрашивала мать, и мы, признаться, бывали рады, когда она отправлялась за занавеску. (Царская семья была отделена от остальных молящихся особой бархатной занавесью у правого клироса[76]. В церковь же был свободный доступ для всякого служащего при дворце). В пятницу был вынос Плащаницы[77], на котором мы обязательно присутствовали. Чин выноса, торжественный и скорбный, поражал воображение Ники, он на весь день делался скорбным и подавленным и всё просил маму рассказывать, как злые первосвященники замучили доброго Спасителя[78]. Глазёнки его наливались слезами, и он часто говаривал, сжимая кулаки: «Эх, не было меня тогда там, я бы показал им!» И ночью, оставшись одни в опочивальне, мы втроём разрабатывали планы спасения Христа. Особенно Ники ненавидел Пилата, который мог спасти Его и не спас[79]. Помню, я уже задремал, когда к моей постельке подошёл Ники и, плача, скорбно сказал:
— Мне жалко, жалко Боженьку. За что они Его так больно?
Подскочил и Жоржик, и тоже с вопросом:
— Правда, за что?
И до, сих пор я не могу забыть его больших возбуждённых глаз.
Время до воскресения дети переживали необычайно остро. Всё время они приставали к маме с вопросами:
— Боженька уже живой, Диди? Ну скажите, Диди, что он уже живой. Он уже ворочается в своей могилке?
— Нет, нет. Он ещё мёртвый, Боженька.
И Ники начинал капризно тянуть:
— Диди… Не хочу, чтобы мёртвый. Хочу, чтобы живой…
— А вот подожди. Батюшка отвалит крышку гроба, запоёт: «Христос воскрес» — тогда и воскреснет Боженька…
— И расточатся врази Его? — тщательно выговаривал Ники непонятные, но твёрдо заученные слова.
— И расточатся врази Его, — подтверждала мать.
— Я хочу, чтобы батюшка сейчас сказал: «Христос воскрес»… Вы думаете, хорошо Ему там, во гробе? Хочу, чтобы батюшка сейчас сказал… — тянул капризно Ники, надувая губы.
— А этого нельзя. Батюшка тебя не послушается.
— А если папа скажет? Он — великий князь.
— И великого князя не послушает.
Ники задумывался и, сделав глубокую паузу, робко спрашивал:
— А дедушку послушается?
— Во-первых, дедушка этого не прикажет.
— А если я его попрошу?
— И тебя дедушка не послушается.
— Но ведь я же его любимый внук? Он сам говорил.
— Нет, я — его любимый внук, — вдруг, надувшись, басом говорил Жоржик. — Он мне тоже говорил.
Ники моментально смирялся: он никогда и ни в чём не противоречил Жоржику. И только много спустя говорил в задумчивости:
— Приедет дедушка, спросим.
На самом же деле любимицей императора Александра Второго была маленькая Ксения. Приезжая во дворец, император не спускал её с колен, тетёшкал и называл «моя красноносенькая красавица».
Несмотря на все недостатки воспитания, слишком оторванного от земли, — теперь, с горы времён, мне это видно, — несмотря на оторванность от живой жизни, дети оставались детьми и ничто детское им не было чуждо. Привозились самые занятные, самые драгоценные игрушки, сделанные в России и за границей, но всё это занимало их внимание только какой-то первый момент. Иное дело выстроить из песку домик для дедушки или из снегу — крепость для защиты России, — это было своё, это было драгоценно. Каждый день летом подавалось мороженое, сделанное по драгоценным рецепт