Детство императора Николая II — страница 19 из 19

— Я показал бы, да ты всем расскажешь.

— Никому не скажу, Володя.

— Побожись.

У нас в Коломне был такой статут: когда вам говорили: «побожись», вы должны были гордо и презрительно ответить: «к моей ж… приложись». Но кому в голову могло прийти требовать исполнения этих статутов в дворцовой обстановке, и я ограничился только гордой и загадочной улыбкой.

— Я буду побожись, — сказал печально Ники, явно не знавший слова «божиться».

— Скажи: убей меня Бог, что не скажу.

— Убей меня Бог, что не скажу.

— Ни отцу, ни матери, ни тинь тилили, ни за верёвочку.

— Ни отцу, ни матери, — и тут Ники запнулся: дальнейших хитросплетений, как я, впрочем, и ожидал, он выговорить не мог. И я гордо усмехнулся такой беспомощности.

— Ладно, — сказал я, идя на уступки. — Но помни: если обманешь, то Бог с корнем вырвет ноги. Понял?

— Понял, понял, — лепетал Ники, едва ли что-нибудь понимая.

Теперь, на склоне лет, я, вспоминая дворцовую жизнь, начинаю понимать, какой это ужас, когда ребёнку вбивают в голову четыре языка, четыре синтаксиса, четыре этимологии[111]. Какая это путаница, какая непросветная темень!

— Ну вот, — сказал я, — теперь смотри.

Я пошёл за толстое дерево, сломил небольшую ветку и, опираясь на неё, как на трость, вышел, пьяно качаясь. Сделал снисходительный жест почтеннейшей публике, помахал на себя ладонью, как веером, и баском спел:

Шик, блеск, иммер элеган[112]

И пустой карман,

Ах, простите, госыпода,

Я сегодня пьян…

Дело в том, что в Коломну время от времени приезжал какой-то полотняный балаган, который мы звали комедией и куда на стоячие места нас пускали за три копейки. Я воровски экономил на маминых покупках эти три копейки, пробирался в стоячие места, садился верхом на острый забор и, не замечая страданий от этой позиции, жадно, запоем впивался в «парфорсное» представление[113]: Бог с младых ногтей моих благословил меня любовью к театру. Я всех знал: и шпагоглотальщика Вольдемара, и артистку шаха персидского трапезистку Мари, и трёх учёных собак, клоуна Шпильку и куплетиста Этьена. Теперь я думаю, что в этом Этьене были какие-то проблески таланта. Я бредил им, я видел его во сне, я следил за ним, когда он в свободные минуты выходил из балагана и неизменно направлялся в трактирное заведение. Перед стойкой он делал молчаливый жест, и там уже знали, что нужно. У Этьена слезились глаза, и они казались мне самыми прекрасными мире. У Этьена была грязная шёлковая двубортная жилетка, и она казалась мне с королевского плеча. Когда он пел: «Если барин при цепочке, эфто значит без часов» — он вынимал из жилетного карманчика цепочку, и на ней действительно часов не оказывалось, и это имело дикий успех, ибо в этом было презрение к барину.

Если барин при калошах,

Эфто значит без сапог…

В кабаке, за три копейки, Этьену давали маленький, зелёного толстого стекла стаканчик, и Этьен, как-то особенно вкусно, брал его на ладонь, долго и молча вдыхал аромат сивухи, всячески отдалял момент наслаждения и вдруг вскрикивал: «Запаливай!»

В дворцовом саду этим волшебным Этьеном был я, маленький Володя, но моя почтеннейшая публика в лице Ники понятия не имела, что такое шик, блеск и в особенности иммер элеган (впрочем, последнего я и сам не знал). Ники не понимал символизма «пустой карман» и что такое «пьян».

— Но у меня тоже пустой карман, — недоуменно говорил Ники, выворачивая свой карманчик.

— Да, — учительствовал я. — Карман пустой, но, если ты попросишь своего папу, он тебе может двадцать копеек дать.

— А что такое двадцать копеек? — продолжал вопрошать Ники.

— Фунт карамели можно купить, — выходил я из себя.

— А что такое «пьян»?

Я прошёлся по лужайке, покачиваясь.

— Вот что такое «пьян», — объяснял я. Ники тоже прошёлся покачиваясь.

— И я пьян? — спросил он.

— Конечно, пьян, но ведь всё это понарошке.

— Как это понарошке?

— Так, понарошке. А чтоб было всамделишнее, нужно водку пить.

— Какую водку?

— Так, горькая вода есть такая.

— А зачем же пить горькую воду?

— Чтобы запаливать.

— А ты пил?

— Нет.

— Почему?

— Потому что мама выдерет.

— А-а… — с почтением протянул Ники, потому что он знал, что такое «выдерет».

Дружеская беседа затянулась. Перешли на самую соблазнительную вещь: табак.

— А ты пробововал курить? — спросил Ники.

Я почувствовал ошибку в слове «пробовать», но смолчал и ответил:

— Пробововал.

— Ну и что же?

— Да ничего.

— Мне страшно покурить хочется, — сказал Ники.

— А вот сопри у отца папирос и покурим.

Весь дворец знал, что турецкий султан прислал Александру несколько картонок папирос, но все они были заперты под замок. Пришлось посушить на солнце лопух и тонко нарезать его ниточками. Потом догадались набрать окурков в пепельнице, крошили их в газетную бумагу, сворачивали, но выходило плохо: один конец толстый, другой — тонкий. Но это уже было опасно. Нюхали друг друга изо рта, не пахнет ли табаком? И потом, по коломенскому рецепту, жевали сухой чай. Это отбивало запах. Но если император Николай Второй был исправным курильщиком, то в этом были и мои семена.

Шалун он был большой и обаятельный, но на расправу — жидок. Я был влюблён в него, что называется, по-институтски: не было ничего, в чём бы я мог отказать ему. И когда Александр ловил нас в преступлениях, я всегда умолял его:

— Ники — не виноват.

— Ты не виноват? — спросил однажды Александр.

— Я не виноват, — ответил Ники, прямо глядя в глаза.

— Ах, ты не виноват? — рассердился Александр. — Так вот это тебе лично, а это — за Володю.

— Почему за Володю? — со слезами спрашивал Ники, почёсывая ниже спины.

— Потому что Володя за других не прячется. Володя — мальчик, а ты — девчонка.

— Я не девчонка, — заревел Ники. — Я мальчик.

— Ну, ну, не реви, — ответил отец и в утешение дал нам по новенькому четвертаку[114].

Вспоминаю, как иногда, выезжая, например, в театр, родители заходили к нам прощаться. В те времена была мода на длинные шлейфы, и Мария Феодоровна обязана была покатать нас всех на шлейфе и всегда начинала с меня. Я теперь понимаю, какая это была огромная деликатность — и как всё вообще было невероятно деликатно в этой очаровательной и простой семье.

И потому я горько плакал, когда прочитал, что Николай Второй записал в своём предсмертном дневнике: «Кругом — трусость и измена»[115].

Но… этого нужно было ожидать.

Мы малодушны, мы коварны,

Бесстыдны, злы, неблагодарны;

Мы сердцем хладные скопцы,

Клеветники, рабы, глупцы…

Комментарии

Об авторе

ИЛЬЯ ДМИТРИЕВИЧ СУРГУЧЁВ (1881–1956) — русский писатель, прозаик и драматург — родился в Ставрополе в семье крестьянина, переселившегося в город. После гимназии окончил факультет восточных языков Петербургского университета (1907). Писать и печататься начал в студенческие годы, сотрудничая в ставропольской газете «Северный Кавказ» и петербургском «Журнале для всех». После революции 1905 года сблизился с писателями, группировавшимися вокруг книгоиздательского товарищества «Знание»; в сборниках «Знание» увидели свет некоторые рассказы И. Сургучёва и повесть «Губернатор» (1912) — центральное произведение автора. Пьесы И. Сургучёва «Торговый дом» (1913) и «Осенние скрипки» (1915) ставились Александрийским (Петербург) и Московским Художественным театрами. С 1919 года — в эмиграции: недолгое время жил в Константинополе и Праге, затем в Париже. На чужбине им опубликованы повесть «Ротонда», пьеса «Реки Вавилонские», несколько сборников рассказов, этюды об И. С. Тургеневе и Г. Флобере, воспоминания.

Повесть «Детство императора Николая II», написанная художником на склоне жизни, издана парижским «Возрождением» в 1953 году (на родине впервые напечатана в журнале «Бежин луг», 1992, № 1).

Текст повести печатается по изданию: Илья Сургучёв. Детство императора Николая II//Роман-газета. 1993. № 2 (1200).