Детство — страница 32 из 82

— У вас, вижу, работа кипит, — сказал он, поправляя ремень засунутыми под него большими пальцами. — Надо полагать, скоро дадут поесть?

— Еще четверть часика, — сказала мама.

— Что ты там стряпаешь, Ингве, — сконы? — спросил он.

Ингве только кивнул, не поднимая головы.

— Так-так, — сказал папа.

Он повернулся и пошел в гостиную, судя по скрипу половиц. Встал у телевизора, включил его и сел в коричневое кожаное кресло.

Голос я узнал. Он принадлежал ведущему медицинской программы. Голос был сипловатый, как будто заржавленный, говорящая голова на экране, всегда немного откинута назад, словно ведущий обращался к потолку, в то время как глаза все время были опущены, чтобы направлять голос в нужную сторону.

Я встал и перешел в гостиную.

На экране появилась раскрытая рана, из-под голубой простыни смотрел кровавый разрез.

— Это что — операция? — спросил я.

— Ну да, — сказал папа.

— Можно мне посмотреть?

— Смотри — вроде бы ничего страшного.

Я присел на краешек дивана. Видно было то, что находится внутри тела. Как будто в него открыли проход, металлические зажимы раздвинули края разрезанных мускулов, из которых вытекла вся кровь, а глубоко под ними виднелся покрытый гладкой пленкой, глянцево отливающий орган, тоже покрытый пленкой, ярко освещенный белым пронзительным светом. Две руки в резиновых перчатках уверенно орудовали в разрезе. Время от времени возникал общий план. По нему становилось понятно, что разрез сделан на человеке, лежащем на узком столе, он с головы до ног был накрыт синеватой, кажется пластиковой, простыней, а руки принадлежат хирургу в центре группы из пяти человек в зеленых халатах, из которой двое склонились над телом под нависшей коршуном лампой, а трое по бокам от них держат подносы с инструментами и еще не пойми с какими штуками.

Папа поднялся с кресла.

— Нет, это все-таки невозможно смотреть, — сказал он. — Надо было додуматься показывать такое в понедельник вечером!

— А можно я все-таки досмотрю? — спросил я.

— Господи, смотри уж, если хочешь! — сказал он, выходя на лестницу.

Нижняя пленка все время пульсировала. Ее заливала кровь, а она сбрасывала кровь, как бы приподнимаясь, а затем кровь выступала снова, и она снова ее сбрасывала, как бы вынужденно поднимаясь.

И вдруг я понял, что вижу там сердце.

Это было ужасно печальное зрелище.

Не потому, что сердце билось и не могло вырваться. Не в том дело! А в том, что на сердце нельзя смотреть, оно должно биться в укромной тьме, незримо для нас. Это же сразу ясно, как только увидишь этого маленького безглазого зверька. Ему назначено стучать и биться там, в груди, а не на виду.

Но я продолжал смотреть. Медицинская программа была одной из моих самых любимых, в особенности те редкие передачи, в которых показывали операции. Я давно уже решил, что, когда вырасту, стану хирургом. Мама и папа иногда рассказывали это знакомым, им казалось это очень забавным, потому что я был еще такой маленький, но я-то надумал это всерьез: когда вырасту, я буду резать других людей и оперировать то, что внутри. Я часто рисовал операции простым карандашом и в красках, на моих рисунках была кровь, и ножи, и медицинские сестры, и лампы. И мама не раз спрашивала меня, зачем я все время рисую столько кровищи, нельзя ли лучше нарисовать что-то другое — например, домики, травку и солнышко. Может быть, это и было бы лучше, но я не хотел. Я желал рисовать только водолазов, парусники, ракеты и операции во всех видах, а не домики, травку и солнышко.

Когда Ингве был совсем маленьким и родители еще жили в Осло, он сказал, что хочет, когда будет большой, стать мусорщиком. Бабушка часто над этим смеялась и тут же к слову напоминала, что папа, когда был маленький, хотел стать разнорабочим. И тоже каждый раз смеялась до слез, даже рассказывая, наверное, уже в сотый раз. А мое желание стать хирургом выглядело уже не так смешно и говорило о чем-то другом, правда, я тогда был значительно старше, чем Ингве, когда он заявил, что хочет быть мусорщиком.

Один за другим из разреза на теле были удалены все зажимы и трубки. Затем на экране появился ведущий программы и начал говорить о том, что мы только что видели. Я встал и вернулся на кухню. На плите уже лежала доска с готовыми горячими сконами, рядом дышал паром вскипевший чайник, мама накрывала на стол, расставляя чашки, тарелки, ножи и всякие намазки для сконов.


На следующий день похолодало, и дождь прекратился. Оказалось, что из прошлогодних ботинок я вырос, и мама достала мне толстые шерстяные носки, чтобы было что надеть под сапоги. Старая теплая куртка еще годилась, и я снова надел ее в первый раз с прошедшей зимы. Еще на мне была синяя кепка, которую я, едва выйдя из дому, тотчас же натянул поглубже на лоб, так что ее козырек торчал над глазами, как черная крыша. Анна Лисбет была одета в голубую куртку, гладкую и блестящую, в отличие от моей тусклой и шершавой, белую шапочку, из-под которой выбивались черные волосы, белый шарф, синие брюки, на ногах у нее были новенькие белые сапожки. Она стояла в группе девочек и даже не обернулась, когда я смотрел на них.

Ее куртка была удивительно красивого цвета.

Вот бы и мне такую!

Когда мы пришли в школу и поставили ранцы на площадке для построения, я подбил Гейра срывать с девочек шапки: чтобы он сорвал шапочку с Сульвей, а я с Анны Лисбет. Она стояла спиной ко мне, и, когда я срывал с нее шапку, она взвизгнула и обернулась. Я подождал, когда наши глаза встретятся, и тогда побежал. Я нарочно бежал не настолько быстро, чтобы она не могла меня догнать, но и не так медленно, чтобы было заметно, что я нарочно стараюсь, чтобы она меня догнала.

Ее шаги по асфальту раздавались совсем рядом у меня за спиной.

О! О! О!

Ее восхитительная голубая курточка прижалась к моей, она улыбнулась и крикнула: «Отдай! Отдай шапку!» От счастья я не выдержал; вместо того чтобы продлить игру, подняв шапку высоко над головой, сразу отдал добычу и только смотрел, как она надевает ее на голову и уходит.

И вдруг она обернулась и улыбнулась мне!

А ее глаза, ах, ее глаза, черные и прекрасные, так и искрились!

Я словно очутился в зачарованном мире, полном света и радости, рядом с которым все остальное теряло значение. Прозвонил звонок, мы строем поднялись по лестнице, прошли через коридор, уселись за парты и достали учебники. Я делал все как положено: слушал, когда надо было слушать, как всегда радостно принимался говорить, когда меня вызывали, рисовал свои затонувшие корабли и плавающих аквалангистов, съел на большой перемене принесенный из дома завтрак и выпил молоко, играл на переменах в футбол, на обратном пути в автобусе пел, сидя бок о бок с Гейром, сбежал с хлопающим по спине ранцем в толпе других школьников по склону горы вниз, участвуя во всем, что делал, душой и телом, но в то же время как будто и отдалившись, ибо для меня возникло новое небо, и под его сводом даже самые привычные дела и мысли обрели нежданную новизну.


Когда мы в тот день пришли на гору, где жила Анна Лисбет, она стояла в группе детей на площадке перед домом. Две девочки крутили скакалку, которая, ударяясь о землю, хлопала, как бич, и под нее по очереди запрыгивал следующий и после нескольких прыжков снова выскакивал, а на его место запрыгивал другой. На Анне Лисбет был тот же шарф и та же шапочка, и, когда мы подошли, она встретила нас улыбкой.

— Давайте к нам! — пригласила она.

Мы встали в очередь. Мне так хотелось произвести на нее впечатление, вскочить как ни в чем не бывало во вращающийся барабан, очерченный крутящейся скакалкой, но я сумел подпрыгнуть только два раза, на третий шнур хлестанул меня по ноге и я вылетел. Зато Гейру, который никогда не отличался хорошей координацией, так что его руки и ноги болтались точно сами по себе, все удалось гораздо лучше. Хоп, хоп, хоп, хоп — и выскочил так лихо, что его пронесло еще несколько шагов вперед, как бегуна, разрывающего финишную ленточку.

Теперь она решит, что Гейр ловчее меня!

Но мрачное настроение, навеянное этой мыслью, тотчас же улетучилось, потому что подошла очередь Анны Лисбет. Она вскочила под скакалку и заплясала там, как настоящий виртуоз, перескакивая с ноги на ногу, глядя куда-то в пространство, словно голова никак не участвовала в том, что выделывало ее тело. Но выскочив из-под крутящейся скакалки, когда полная концентрация стала не нужна, она взглянула не на кого-то еще, а на меня — и улыбнулась. Видал? Видал, как я умею?

Вода, стоявшая на площадке во всех углублениях, была почти желтого цвета. В мелких лужицах — зеленовато-серая, почти под цвет гравия, которым площадка была посыпана, только светлее. И конечно же, больше блестела. Внизу в лесу шумел ручей. Гулко рокотала какая-то техника. Раньше я никогда тут не был и подошел к обрыву посмотреть, что там под кручей. От дома, стоявшего надо мной на опушке, тянулась вниз широкая и крутая каменная осыпь. Под ней простиралось желтое болото. За ним начинался густой сосновый бор. В просветы между стволов я различил зеленую бытовку и желтый генератор. Он и рокотал.

Вдруг кто-то включил отбойный молоток. Я не видел его, но, слыша этот звук, такой грохочущий и монотонный, сопровождаемый тонким пронзительным визгом вгрызающегося в камень металла, ошибиться было невозможно.

Я повернул назад и увидел Гейра, он кивал головой в такт крутящейся скакалке, чтобы поймать ритм перед тем, как туда заскочить. Но на этот раз у него не получилось, ступня зацепила скакалку на первом же прыжке, а когда крутившие веревку девчонки возобновили свое монотонное занятие, он уже трусил мне навстречу. После него под веревку ловко скользнула Анна Лисбет. Но не успела она стать в позицию, как скакалка хлестнула ее по плечу. Мне даже почудилось, что она сделала это нарочно.

— Может, пойдем, Сульвей? — позвала она.

Сульвей кивнула и вышла из очереди. Обе девочки подошли к нам.

— Что будем делать? — спросила Анна Лисбет.