Очевидно, оттого, что у Гейра была старшая сестра Гру, девчоночий мир не казался ему таким заманчивым, как мне. И все-таки он тоже загорелся идеей написать любовное письмо. Мы договорились, что письмо напишу я, а он к нему что-нибудь нарисует. На рисунке был изображен мальчик, наступивший ногой на сердце, а два других смотрели на это со стороны. Под рисунком я красной ручкой написал: Эйвинн разбил наши сердца. Все письмо состояло из пяти строчек.
Дорогая Анна Лисбет!
Сердца наши разбиты
Вернись опять к нам
Послушай
Мы так тебя любим
Вручить ей это письмо мы не могли: вдруг она его кому-то покажет, тем более в школе, тогда мы станем всеобщим посмешищем. Поэтому мы решили только показать ей наше письмо. Свернув в трубку письмо и рисунок, мы понесли их к ней, как две грамоты. Поднявшись наверх со скального выступа у дома фру Йеллен, мы вышли на лужайку под окном Анны Лисбет. Мы кинули в окно горсть гравия, и она выглянула. Сначала мы выставили перед ней рисунки, она взглянула с улыбкой, и мы их порвали, а клочки растоптали, и с этим ушли прочь. Теперь она, по крайней мере, знает, что мы чувствуем. Дальше дело за ней.
Гейр остановился на перекрестке.
— Схожу загляну к Вемунну, — сказал он. — Не хочешь со мной?
Я помотал головой. По пути назад я подумал, что надо бы и мне заглянуть к кому-то из новых друзей. Может, к Дагу Магне? Но это показалось бы странным, и я просто пошел домой. Лег на кровать, немного почитал, тут пришел Ингве и спросил, не хочу ли я пойти с ним поиграть на дороге в футбол. Я, конечно, захотел. Больше всего я любил заниматься чем-нибудь вдвоем с Ингве. Чаще всего это бывало дома, мы играли в настольные игры или слушали вместе музыку, а за пределами дома расходились в разные стороны, он — к своим друзьям, я — к своим, за исключением каникул; на каникулах мы вместе купались, играли в футбол, пинг-понг или в бадминтон, да еще в таких случаях, как сегодня: если он заскучает и, кроме меня, ему больше не с кем поиграть.
Больше часа мы на пару гоняли мяч: он — мне, я — ему. Потом Ингве бил в мою сторону, а я тренировался отбивать мячи. Потом мы снова пасовали друг дружке.
Каким-то чудом у меня вдруг сошли все бородавки. Сначала уменьшились, а потом, недели через три, исчезли совсем. Кожа на руках сделалась такой гладкой, что было даже трудно представить себе, что раньше она выглядела иначе.
Но Анна Лисбет так и не вернулась. Если раньше она подымала радостный визг, когда я срывал у нее с головы шапку, или дергал ее за шарф, или, подкравшись сзади, закрывал ей ладонями глаза, то теперь она на это раздражалась, а не то и сердилась. Я чувствовал болезненный укол всякий раз, как они с Сульвей подходили к автобусу вместе с Эйвинном и Гейром Б., и каждый вечер, перед тем как заснуть, я представлял себе, как я их спасаю и вообще как предстаю перед нею в таком свете, что она поневоле понимает свою ошибку и возвращается ко мне, а не то воображал себе, что я умер и как она будет от этого горевать, и как же она тогда пожалеет, что так поступила со мной, поняв наконец, чего на самом деле хотела больше всего, а именно быть со мной, — а перед ней гроб с венком на крышке. Вот она стоит, обливаясь слезами, над гробом, где лежу я, безвременно ушедший из жизни. Там соберется весь поселок, вынужденный пересмотреть все, что они обо мне думали, потому что теперь, когда меня не стало, им впервые откроется, каким я был на самом деле. Да, смерть была сладостна, и прекрасна, и утешительна. Но как я ни переживал из-за Анны Лисбет, она от этого никуда не делась, каждый день я видел ее в школе, а пока она есть, у меня оставалась надежда, что со временем все еще изменится. Поэтому мрак, который навевали на меня мысли о ней, все же отличался от мрака, который находил на меня по другим поводам, тот тяжко давил и повергал в уныние и был, как оказалось, знаком и Гейру. Как-то вечером, когда мы сидели у него в комнате, он спросил меня, что это со мной.
— Ничего особенного, — сказал я.
— Ты какой-то притихший, — сказал он.
— А, это! — сказал я. — Просто стало ужасно тоскливо.
— Отчего же?
— Сам не знаю. Вроде без всякой причины. Просто грустно, вот и все.
— И со мной так бывает, — сказал он.
— Правда?
— Да.
— Ничего не случилось, а просто делается тоскливо?
— Угу. У меня тоже так бывает.
— А я и не знал, — сказал я, — что так бывает и у других.
— Так и назовем это — «так», — сказал он. — Когда оно найдет, можно сказать — «да так», и сразу будет понятно, в чем дело.
— Хорошая мысль, — сказал я.
Появились и другие новые слова, например слово, которое я узнал от Ингве, он объяснил мне, что значит «трахаться»; оказывается, правильно это называлось «совокупляться». Это стало таким потрясением, что пришлось подняться с Гейром высоко на гору, чтобы сообщить ему эту новость. «Это называется „совокупляться“, — сказал я. — Только не говори никому, что узнал это от меня! Дай честное слово!» И он пообещал никому не говорить. А вообще он все больше и больше времени стал проводить с Вемунном, и Вемунн даже начал бывать у него дома. Я не мог этого понять и так ему и сказал. Почему ты хочешь водиться с Вемунном? Он же толстый и глупый и во всем самый слабый в классе. В чем дело, спросил я. Что там у вас такого уж интересного? Да нет, сказал Гейр, чаще всего просто сидим и рисуем… Между тем даже на уроках Гейр, когда надо было делать что-то вдвоем, выбирал вместо меня Вемунна, хотя раньше не задумываясь обращался ко мне. Несколько раз я тоже ходил с ним к Вемунну, отчасти ради того, чтобы быть поближе к Анне Лисбет, и мне их занятия показались скучными, но когда я так и сказал и предложил что-то другое, они вдвоем объединились против меня, чтобы продолжать то, что начали. Ну и ладно, мне-то что! Если он хочет водиться с последним дураком в классе, пускай водится, его дело. Ну а так мы по-прежнему оставались соседями, и он по-прежнему часто заходил за мной после школы, а в этом году мы с весны оба поступили в футбольный клуб. В него вступили почти все ребята с нашей улицы, тренировки проходили в Хове, и моя мама и мама Гейра по очереди отвозили нас на занятия. К началу тренировок мама купила мне тренировочную форму. Это был мой первый спортивный костюм. Я-то уж было размечтался, что он будет синий и блестящий, с надписью «Адидас», как у Ингве, или, еще лучше, «Пума», или на худой конец «Хуммель» или «Адмирал». Но то, что она принесла из магазина, оказалось вообще без лейбла. Костюм был коричневый с белыми полосками, и, хотя цвет мне сразу не понравился, это было еще не самое худшее. Главное, материя была не блестящая, а матовая, немного даже шероховатая, и костюм не сидел на теле свободно, а плотно облегал его, так что моя оттопыренная задница торчала еще больше. Надев костюм, только об этом и думал. Даже когда я выбежал на поле и началась тренировка, я ни о чем другом думать не мог. Попа у меня торчит как надувной шар, думал я, бегая за мячом. Тренировочный костюм у меня коричневый и некрасивый, думал я. У меня в нем идиотский вид, думал я. Идиот. Идиот. Идиот.
Но маме я этого не сказал. Я сделал вид, что страшно обрадовался новой форме, потому что мама потратила на нее много денег, долго искала ее по всему городу, потратила ради меня много времени, и, если я скажу, что костюм мне не нравится, она сразу подумает, что я неблагодарный, а потом расстроится, что опять не сумела мне угодить. А этого я не хотел. «Какая красивая! — сказал я поэтому. — Ну, просто ужас какая красивая! Точно, как я мечтал!»
Самым примечательным на тренировках той весной была разница между тем, каким я ощущал себя, и тем, каким я был на поле. Изнутри меня переполняли эмоции и мысли о том, как я буду забивать голы и гонять мяч, об ужасном тренировочном костюме, в который я одет, и как у меня торчит зад, а заодно и зубы, — в то время как на поле я был практически невидимкой. Там бегало одновременно столько мальчишек — огромный клубок рук, ног и голов, следующих за мячом, словно комариный рой, — что тренеры знали поименно только нескольких человек, которые жили с ними по соседству и были, вероятно, детьми из знакомых семей. Впервые я выделился из толпы, когда как-то вечером кто-то выбил мяч за ворота в лес: мяч там исчез, и тренер послал всех искать. Последовало две-три минуты интенсивных поисков. Никто мяча не находил. И тут вдруг я увидел его, он белел в сумерках прямо передо мной из-под кустов. Я знал, что это удачный случай заявить о себе, надо выскочить с криком: «Я его нашел!» — и вынести его на поле, чтобы мне достались заслуженные почести, но у меня не хватило решимости. Я просто толкнул его ногой, так что он вылетел на поле. «Вот он, мяч!» — крикнул кто-то. «Кто его нашел?» — крикнул другой. Я вышел из леса вместе со всеми и ничего не сказал, и это так и осталось тайной.
Другой случай произошел при сходной ситуации, только еще более лестной для меня. Я бежал в группе других ребят метрах в десяти-двенадцати от ворот, мяч приземлился там, вокруг образовался целый клубок ног, и, когда мяч очутился в метре от меня, я ринулся на него со всех ног и он влетел в нижний угол ворот у самой штанги.
— Гол! — раздались голоса.
— Кто его забил?
Я застыл на месте, не сказав ни слова, не подав ни единого знака.
— Кто забил гол? Никто? — спросил тренер. — Ладно! Тогда продолжаем.
Наверное, они подумали, что это был автогол и потому никто не признался, что забил его. Я тогда не решился сказать, что это я забил гол, но это все-таки был первый гол в моей жизни, и мысль о нем светилась во мне огоньком на всем протяжении матча и всю дорогу домой. Первое, что я сказал, когда мы подбежали к машине, где нас ждала мама, были слова о том, что я забил гол.
— Я забил гол! — сказал я.
— Какой молодец! — сказала мама.
Когда мы вернулись домой и сели на кухне ужинать, я еще раз сказал:
— Я сегодня забил гол!
— Была игра? — спросил Ингве.