ие только громко заявляли о себе из прихожей и тут же входили в комнату, усаживались за стол, как у себя дома, и пили кофе с бабушкой, которая не устраивала сцен из-за того, что кто-то внезапно тут появился, а разговаривала с человеком так, точно продолжала прерванную минуту назад беседу. Наведывавшиеся в дом люди производили странное впечатление, в особенности один, пузатый, неряшливо одетый человек, от которого попахивало довольно неприятно, у него был высокий голос, и обыкновенно он появлялся вечером, въезжал на гору на мопеде, вихляя на подъеме из стороны в сторону. Он говорил на таком наречии, что я не понимал добрую половину сказанного. Дедушка радостно улыбался, завидев его, но потому ли радовался, что особенно любил этого человека, понять было невозможно, потому что он радостно улыбался каждому гостю. Что нас дедушка любит, я не сомневался, хотя он сам наверняка над этим никогда не задумывался; для него было достаточно, что мы есть. Иное дело бабушка, по крайней мере, судя по тому интересу, с которым она слушала нашу болтовню. Мама стояла, оглядывая стол — все ли на месте. Бабушка на кухне сняла с плиты кофейник, его нарастающий свист оборвался легким вздохом. Наверху, у нас над головой, папа составил на пол принесенные в комнату вещи. В прихожую вошел дедушка — после того, как отнес в подвал пчеловодческое снаряжение.
— Подрастают норвежские мужики! — сказал дедушка, завидев нас. Он подошел ко мне и погладил по голове, как собачку. Затем погладил по голове Ингве и сел на свое место; тут из кухни пришла бабушка с кофейником, а тут спустились по лестнице папа и Хьяртан. Дедушка был маленький, с круглым лицом и совершенно лысой, если не считать круглого венчика белых волос, головой. Сквозь стекла очков глаза смотрели пронзительно, но без них совершенно менялись — становились похожи на двух младенцев, только что пробудившихся от сна.
— Это я удачно зашел, — сказал он, кладя себе на тарелку кусок хлеба.
— А мы слышали тебя в подвале, — сказала мама. — Не такая уж это была случайность.
Она взглянула на меня:
— Помнишь, как мы услышали тебя в прихожей, ровно за десять минут до того, как ты вошел?
Я кивнул. Папа и Хьяртан уселись за стол друг против друга. Бабушка принялась разливать по чашкам кофе.
Дедушка, намазывая маслом бутерброд, поднял голову:
— Вы услышали его прежде, чем он вошел?
— Да. Странно, правда? — сказала мама.
— Так это же хорошая примета, — сказал дедушка, переведя взгляд на меня. — Значит, долго жить будешь.
— Ах, вот что это значит? — удивилась мама и засмеялась.
— Да, — подтвердил дедушка.
— Неужели ты в это веришь? — сказал папа.
— Вы услышали его до того, как он туда вошел, — сказал дедушка. — Это необычно. Так чего же необычного в том, что это вдобавок и кое-что значит.
— Да ну вас! — сказал Хьяртан. — Что-то ты, Юханнес, на старости лет стал суеверным.
Я посмотрел на бабушку. У нее дрожали руки, и, когда она наливала кофе, кофейник, который она держала, так сильно трясся, что ей с трудом удавалось не проливать кофе мимо чашки. Мама тоже смотрела на нее и, кажется, уже хотела привстать, чтобы взять у нее кофейник, но передумала и осталась сидеть, сделав вид, что только потянулась рукой к хлебнице за новым куском. На это было больно смотреть, потому что все происходило так медленно, и все равно кофе то и дело выплескивался на блюдечко. Казалось странно, что она, взрослый человек, не справляется с таким простым делом — не может налить кофе, не расплескав, и в то же время было странно видеть эти руки, которые тряслись сами собой, и странно, что от этого невозможно отвести взгляд.
Мама накрыла мою руку своей ладонью.
— Хочешь оладью? — спросила она.
Я кивнул. Она вынула оладью из миски и положила на мою тарелку. Я густо намазал ее маслом, а сверху посыпал сахаром. Мама взяла кувшин с молоком и налила мне полный стакан. Молоко только что принесли из коровника, оно было теплое и желтоватое, с маленькими комочками, которые плавали сверху. Я взглянул на маму. Ну зачем она мне его налила? Я не мог проглотить это молоко, оно было противное. Прямо из-под коровы, причем не какой-то неизвестной, а из-под той, что стоит в стойле, роняет лепешки и льет под себя.
Я съел оладью, взял еще одну, папа в это время задал какой-то вопрос дедушке, и тот неторопливо на него отвечал. Хьяртан вздохнул, но не просто так, не про себя. Либо он все это уже не раз слышал, либо ему не понравился ответ.
— Мы думали в этом году подняться на Лихестен.
— Вот как, — сказал дедушка. — Да, это вы неплохо придумали. Оттуда сверху видно сразу семь церковных приходов.
— Нам не терпится там побывать, — сказал папа.
Мама с бабушкой тем временем разговаривали, вспоминая какой-то дуб и остролист, который они привезли сюда с Трумёйи в прошлом году, и теперь он растет здесь.
Я решил посмотреть на него.
Папин взгляд остановился на мне.
— А молоко почему не пьешь, Карл Уве? — сказал он. — Оно совсем свежее. Такого парного, как здесь, ты нигде не попьешь.
— Я знаю, — сказал я.
Так как я все не начинал его пить, папа пристально посмотрел на меня.
— Пей молоко, малый, — сказал он.
— Оно какое-то теплое, — сказал я. — И там комочки.
— Это невежливо. Ты обижаешь дедушку и бабушку, — сказал папа. — Надо есть и пить, что дают. И без разговоров!
— Он привык к пастеризованному молоку, — сказал Хьяртан. — Пакетному, из холодильника. У нас в магазине тоже такое продают. Ну так и пусть пьет такое! Завтра пойдем и купим. Он просто не привык к парному.
— По-моему, в этом нет необходимости, — сказал папа. — Это молоко ничем не хуже, а даже лучше. С какой стати покупать молоко, потакая его капризам!
— Я и сам предпочитаю пастеризованное, — сказал Хьяртан. — Так что я полностью согласен с твоим сыном.
— Вот как, — сказал папа. — А по-моему, ты просто, как всегда, защищаешь слабейшего. Только тут дело идет о воспитании.
Хьяртан, опустив глаза, улыбнулся. Я поднес стакан с молоком ко рту, задержал дыхание, стараясь думать о чем-то другом, кроме белых комочков, и выпил стакан в четыре глотка.
— Ну, вот видишь, — сказал папа. — Вкусно было?
— Очень, — сказал я.
После ужина, хотя время было уже позднее, мы попросили разрешения походить по усадьбе. Нам разрешили. Мы обулись, вышли из дома, прошли по дороге к хозяйственной постройке. Сумерки окутали все легким, как паутинка, покровом. Очертания предметов остались прежними, а краски померкли или подернулись серой дымкой. Ингве отодвинул засов на двери коровника, толкнул дверь. Она разбухла, ему пришлось упереться всем телом, чтобы ее открыть. Внутри было темно. Тусклый свет, падавший в маленькие оконца над стойлами, позволял различить лишь контуры предметов. Заслышав нас, коровы, лежавшие по стойлам, зашевелились. Одна повернула голову.
— Все хорошо, все хорошо, коровки, — сказал Ингве.
В коровнике стояло приятное тепло. Теленок, находившийся в отдельном закутке по ту сторону сточного желоба, беспокойно затоптался. Мы потянулись к нему через загородку. Он глядел на нас испуганными глазами. Ингве погладил его.
— Все хорошо, теленочек! — приговаривал Ингве.
Не только дверь заколодило от старости, тут все было такое же замшелое — и полы, и стены, и оба окна. Коровник будто когда-то ушел под воду, да так с тех пор и остался где-то на дне.
Ингве отворил дверь на сеновал. Мы полезли на сено, которое там хранилось, забрались на помост и открыли дверь в курятник. Весь пол в нем был усеян опилками и перьями. Куры с открытыми глазами неподвижно сидели на насесте.
— Яиц, кажется, нет, — сказал Ингве. — Сходим еще наверх, посмотрим на норок?
Я кивнул. Когда он закрывал высокую дверь сеновала, мимо нас стремглав прошмыгнула белая кошка и скрылась под настилом. Мы пошли за ней и стали звать, зная, что она где-то там прячется, но она так и не показалась, мы в конце концов махнули рукой и отправились к трем сараям, в которых держали норок, в самом дальнем углу участка, на краю леса. Острая вонь, пахнувшая на нас оттуда, была почти нестерпимой, и я задержал дыхание.
Когда мы приблизились к клеткам, там везде поднялся звон и шорох. Коготки норок зацокотали по металлическому полу клеток, зверьки забегали из угла в угол. Мы подошли совсем близко. Черненький зверек отбежал в самый дальний конец, обернулся и зашипел на нас. Сверкали зубки. Глазки были похожи на черные камешки, и, когда спустя двадцать минут мы с Ингве уже лежал валетом в постели на втором этаже в отведенной нам комнате и он перед сном читал футбольный журнал, я все не мог отделаться от мыслей об этих зверьках. Как они, пока мы спим, всю ночь напролет бегают по клеткам из угла в угол. Вдруг снизу из гостиной до нас донеслись громкие голоса. Это мама и папа спорили с Хьяртаном. Громкие голоса не означали, что они сердятся, напротив, в этом было что-то успокоительное. Они добивались чего-то, чего им хотелось так сильно, что об этом невозможно было говорить шепотом или вполголоса, — об этом нужно было заявлять громко.
На следующее утро к нам зашел дедушка и спросил, не хотим ли мы пойти с ним выбивать сети. Конечно же, мы захотели и через несколько минут уже спускались вслед за дедушкой по тропинке, ведущей к фьорду, неся вдвоем пустой белый таз.
Лодка ждала причаленная к большому красному поплавку на некотором расстоянии от берега. В густом тумане казалось, она парит в воздухе. Дедушка подвел лодку к берегу, мы вскочили в нее, и после того как он, отталкиваясь шестом, вывел лодку на глубину, Ингве сел на весла и начал грести. Дедушка сидел на корме и, когда нужно, указывал направление, я сидел на носу, пытаясь разглядеть что-то в тумане. Лихестен на другом берегу почти весь скрылся, он только угадывался там, где сквозь влажную серую муть проглядывала полоска более темного серого цвета.
— Туман тут вообще-то бывает редко, — сказал дедушка. — Тем более в это время года.