Детство — страница 63 из 82

На другой день вечером она уехала. Поцеловала нас с Ингве, и папа отвез ее к рейсовому автобусу в город на автовокзал. Я поставил «Rubber Soul» и улегся на кровать с биографией Марии Кюри. Когда началась вторая композиция, «Norwegian Wood»[17], я оторвал взгляд от книжной страницы, лежал и смотрел в потолок. И музыка какими-то непостижимыми путями проскользнула мне в душу и унесла меня в свои выси. Фантастическое ощущение! Дело было не только в ее красоте, но и в чем-то еще, не имеющем решительно никакого отношения ни к комнате, в которой я лежал, ни к окружавшему меня миру.

I once had a girl, or should I say, she once had me.

She showed me her room. Isn’t it good, Norwegian wood?[18]

Фантастика, фантастика!

Потом я продолжил читать биографию мадам Кюри и в десять часов выключил свет. Когда я уже засыпал и то, что находилось в комнате, начало смешиваться с неведомо откуда являющимися, но приятными для меня образами, внезапно отворилась дверь и зажегся под потолком свет.

Это был папа.

— Сколько яблок ты сегодня съел? — спросил он.

— Одно, — сказал я.

— Ты в этом уверен? Бабушка сказала, что одно ты получил от нее.

— Да?

— Но после обеда тебе и так дали яблоко. Помнишь?

— Ой, да. Я уже и забыл! — сказал я.

Папа выключил свет и закрыл за собой дверь, не говоря больше ни слова.

На другой день после обеда он позвал меня. Я вошел на кухню.

— Сядь, — сказал он. — Сейчас я дам тебе яблоко.

— Спасибо, — сказал я.

Он протянул мне яблоко.

— Сиди и ешь, — сказал он.

Я глянул на него и встретил его взгляд. Он смотрел серьезно, я опустил глаза и принялся есть яблоко. Когда я доел, он протянул мне другое.

Откуда он его достал? Мешок, что ли, держал за спиной?

— Вот тебе еще одно, — сказал он.

— Спасибо, — сказал я. — Но мне же всегда дают по одному в день.

— Вчера ты съел два, не так ли?

Я кивнул, взял из его рук яблоко, съел.

Он протянул мне новое.

— Вот тебе еще одно, — сказал он. — Сегодня у тебя счастливый день.

— Я уже наелся, — сказал я.

— Ешь свое яблоко!

Я съел. На этот раз дело шло гораздо медленнее, чем сначала. Проглоченные куски как бы ложились поверх съеденного обеда, я прямо чувствовал холодную яблочную мякоть внутри.

Папа протянул мне еще одно.

— Я больше не могу, — сказал я.

— Вчера тебе все было мало, — сказал он. — Ты разве забыл? Ты же взял второе яблоко, потому что так хотел? Сегодня тебе будет столько яблок, сколько твоей душе угодно. Ешь.

Я помотал головой.

Он надвинулся на меня. Глаза у него были совершенно холодные.

— Ешь свое яблоко! Ну!

Я начал его грызть. С каждым куском, который я глотал, у меня болезненно сжимался желудок. Приходилось все время сглатывать слюну, чтобы не вырвало.

Он стоял у меня за спиной, и у меня не было никакой возможности его обмануть. Я плакал и глотал, глотал и плакал. Под конец я уже просто не мог.

— Я наелся, — сказал я. — Больше уже никак.

— Доедай, — сказал папа. — Ты же так любишь яблоки.

Я попробовал проглотить еще кусочек-другой, но не смог.

— Больше не могу, — сказал я.

Он посмотрел на меня. Затем взял полусъеденное яблоко и кинул его в мусорное ведро под мойкой.

— Можешь уходить в свою комнату, — сказал он. — Надеюсь, ты запомнишь этот урок.


Сидя у себя в комнате, я мечтал только об одном — поскорее стать взрослым. Самому распоряжаться своей жизнью. Папу я ненавидел, но я был в его власти, и от нее не было спасения. Отомстить ему было невозможно. Разве что мысленно, в фантазиях, рождавшихся в моем пресловутом богатом воображении, тут я мог его растоптать. В них я мог стать большим, больше его, схватить его пальцами за щеки и сдавить так, чтобы его губы сложились в дурацкую дудочку, как тогда, когда он передразнивал меня из-за торчащих передних зубов. В мечтах я мог так вдарить ему по роже, что сломал бы ему нос, кость хрустнула бы, и из носа хлынула бы кровь. Или еще лучше — чтобы носовая кость вонзилась ему в мозг и он бы умер. Я мог пихнуть его об стену, столкнуть с лестницы. Я мог схватить его за шиворот и ткнуть мордой в стол. Так я мог делать в мыслях, но едва я оказывался с ним в одной комнате, все это рассеивалось, он становился моим отцом, взрослым мужчиной, гораздо больше меня, и все шло по его воле. Мою волю он ломал играючи.

Наверное, поэтому я — разумеется, бессознательно — превращал замкнутое помещение своей комнаты в широкие просторы целого мира. Читая книги — а какое-то время я только этим и занимался, — я, лежа на кровати, воображал себя свободно передвигающимся не только в пределах знакомого мира, но путешествовал по дальним странам, среди чужеземных народов, а также в иных временах, начиная от каменного века, когда жил мальчик Медвежий Коготь, до грядущих веков, о которых узнавал, например, из книжек Жюля Верна. И еще у меня была музыка. Она тоже открывала пространства теми настроениями и сильными эмоциями, которые она у меня вызывала, совершенно не похожими на обыденные ощущения. Больше всего я слушал битлов и Wings, но еще и любимцев Ингве, группы и исполнителей, таких как Гари Глиттер, Mud, Slade, Sweet, Rainbow, Status Quo, Rush, Led Zeppelin и Queen, но в старших классах его вкус изменился, и среди всех этих старых кассет и пластинок появились синглы групп The Jam и сингл The Stranglers, который назывался «No more Heroes», пластинки Boomtown Rats и The Clash, кассеты Sham 69 и Kraftwerk, не считая песен, записанных им самим из единственной радиопрограммы, в которой крутили поп-музыку, Pop Special. У него стали появляться друзья, которые увлекались той же музыкой, что он, и тоже играли на гитаре. Одного из них звали Бор Торстенсен, и как-то в начале мая, когда папа куда-то ушел на несколько часов, а следовательно, можно было кого-то позвать, он побывал у Ингве в комнате. Они играли на гитаре и слушали пластинки. Вскоре они постучались ко мне: Ингве хотел показать что-то Бору. Я читал, лежа на кровати, и поднялся, когда они зашли.

— Вот, гляди, — сказал Ингве, подойдя к постеру с Элвисом, висевшему у меня над письменным столом. — Можешь угадать, что там на обратной стороне!

Бор покачал головой.

Ингве вытащил кнопки, снял постер и перевернул.

— Гляди, — сказал он, — Джонни Роттен! А он повесил Элвисом наружу!

Оба засмеялись.

— Может, продашь мне его? — спросил Бор.

Я покачал головой:

— Нет, он не продается.

— Но он же висит у тебя неправильно! — сказал Бор и опять засмеялся.

— Все правильно. Это же Элвис!

— Элвис уже всё! — сказал Бор.

— Почему? А Элвис Костелло? — спросил Ингве.

— Это да, — сказал Бор.

После того как они ушли, я некоторое время разглядывал обе стороны постера. Этот Джонни Роттен — он же какой-то урод. А Элвис — вон какой красивый! С какой стати мне вывешивать урода и прятать красивого?


А на улице мы, как всегда весной, срезали ветки березы, надевали на срезанный сучок бутылку, на другой день снимали ее полную густого сока и пили, что набралось. Срезали ивовые ветки, мастерили дудочки из коры. Собирали большие букеты белой ветреницы и дарили их матерям. Последнее, правда, осталось в прошлом, из этого мы уже выросли, но все же это был значимый жест, он показывал, что ты — хороший. И вот в день, когда у нас было только три урока, мы с Гейром отправились в лес, я знал место, где они росли так густо, что издалека казалось, будто земля там покрыта снегом. Не без угрызений совести; цветы ведь тоже живые, а сорвать цветок — значит его убить, но ради доброго дела можно, ведь этим букетом мы хотели принести радость маме. Свет лился сквозь ветви деревьев, ярко зеленел мох, мы нарвали по огромному букету и помчались с ними домой.

Дома был папа. Мой приход застал его в прачечной. Он обернулся сердито и раздраженно.

— Я нарвал тебе цветов, — сказал я.

Он протянул руку, взял цветы и кинул их в широкую раковину.

— Букеты собирают девчонки, — сказал он.


В этом он был прав. И наверное, ему за меня было стыдно. Однажды к нам домой приходил один из его сослуживцев, и они увидали меня на лестнице. У меня были совсем светлые волосы, причем весьма длинные, так как дело было зимой, и красные колготки.

— Какая хорошенькая у тебя девочка, — сказал гость.

— Однако он мальчик, — сказал папа. Он произнес это с улыбкой, но я достаточно его знал, чтобы понять — его такие слова не порадовали.

При таком мальчике, как я, с моим интересом к одежде, со слезами из-за того, что ему купили не те ботинки, о каких он просил, плачущем в лодке, оттого что замерз, плачущем, едва папа повысит голос, причем когда повысить голос — только естественно; да, при таком мальчике немудрено было папе задуматься: что же это за сынок у него уродился?

Он так и называл меня — маменькин сынок. Да так оно и было на самом деле. Я страшно тосковал по ней. И был рад без памяти, когда в конце месяца она окончательно вернулась домой.

Когда лето кончилось и мне пора было идти в пятый класс, настал папин черед уезжать. Он должен был перебраться в Берген и поселиться там в студенческом городке Фантофт, пройти магистратуру по специальности «норвежский язык и литература» и получить соответствующее свидетельство.

— К сожалению, я не смогу приезжать домой каждые выходные, — сказал он за обедом перед самым отъездом. — По-видимому, это будет не чаще одного раза в месяц.

— Очень жалко, — сказал я.

Я вышел во двор проводить его. Он сложил чемоданы в багажник, а затем сел на пассажирское сиденье, в аэропорт его должна была отвезти мама.

Это было самое необыкновенное зрелище, какое я когда-либо видел.

Папа и «жук» были несовместимы, это было ясно с первого взгляда. А уж коли ему садиться в такую машину, то уж точно не на пассажирское сиденье, это выглядело и вовсе дико, тем более когда мама села за руль, завела мотор и, обернувшись назад, стала выезжать.