Мужчина кашлянул и вдруг побежал прочь от дяди Юзи, часто оглядываясь.
— Сумасшедший какой-то, — пожал плечами дядя Юзя. — Ну ладно, я вижу, тут действительно не с кем разговаривать. Пошли в ЖЭК. Ты дорогу знаешь?
— Нет! — закричал я.
— Что «нет»? — удивился дядя Юзя. — Что значит «нет»?
Трудно передать словами чувства, которые охватили меня в эту минуту. Именно здесь, на асфальте нашего двора, при ярком свете летнего утра, я вдруг впервые обнаружил, что дядя Юзя уже сильно немолодой, и даже можно сказать потрёпанный жизнью человек. Седой хохолок на его лысоватой голове смешно трепыхался от ветра. Он стоял в плаще-болонье, который страшно шуршал. Стоял и смотрел на меня пронзительным жёлтым взглядом.
— Пожалуйста, не надо, дядя Юзя, — мягко сказал я. — Ну его, этот ЖЭК. Всё равно они ничего не сделают.
— Это верно, — вдруг вздохнул он и неожиданно послушно поплёлся за мной к нашему подъезду.
И тут я думаю самое время сказать о нём ещё несколько слов.
Если говорить честно, наш дядя Юзя вообще-то был немножечко старомоден, хотя тщательно это скрывал.
Например, папа ни разу ему не сказал о том, что не очень любит ходить в театр, больше предпочитает кино. Хотя они с мамой часто говорили об этом.
Изящный жёлтый чемоданчик, с которым дядя Юзя посещал Москву, тоже был в некотором роде обломком прежней роскоши. В то время, о котором идёт речь, командировочные люди стали предпочитать портфели.
А дядя Юзя своим чемоданчиком гордился.
— Он же трофейный! Немецкий! — говорил дядя Юзя, хлопая чемоданчик по кожаным чешуйчатым бокам. — Ему же износу не будет ещё сто лет!
Дядя Юзя вообще любил ездить. Полжизни он провёл в командировках. Профессия его называлась на мой слух странно — снабженец. «Во время войны обеспечивал фронт всем необходимым», — скромно говорил о себе дядя Юзя.
Когда у них с мамой случались ссоры, она уходила на кухню и бурчала себе под нос, что одни мерзли во время войны в окопах, а другие обеспечивали их всем необходимым. Но в глаза говорить это дяде Юзе она конечно не решалась.
Любовь к поездам, к вокзальным буфетам, к гостиницам, к «Тройному» одеколону, к парикмахерским, к свежим газетам, к рыбным консервам, к чистому прохладному утру, когда поезд подходит к перрону нового города — всё это отличало дядю Юзю от всех известных мне людей.
Он нёс свой чемоданчик сквозь целую страну, абсолютно уверенный в своей нужности и необходимости, в том, что рано или поздно всем всё объяснит и докажет. И даже расскажет, как нужно жить…
В том, как дядя Юзя тщательно гладил свои брюки, как галантно кланялся, приглашая на танец мою маму — было что-то довоенное. (Так я по крайней мере тогда думал).
Шарф дядя Юзя носил «под цвет». В карман пиджака клал «платочек треугольничком». В общем, одевался тщательно. Хотя вокруг него была уже другая эпоха. Эпоха свитеров, бород и джинсов.
К моим родителям дядя Юзя относился как к младшим. Ведь они поженились в то время, когда у него уже были взрослые дети. И точно, сын дяди Юзи Шурик был почти ровесником моего папы. Шурик тоже иногда приезжал, привозил от тёти Гали как правило воблу, которую называл «тарань». В отличие от своего папы Шурик не приглашал нас в театры, иногда не приходил ночевать, заставляя маму волноваться, часто бывал небрит и помят. Брюки носил неглаженные. Рубашку на животе забывал застегивать. Но характер у него был тоже весёлый. Выпив пива и закусив воблой, он усаживал моего папу напротив себя и говорил:
— Сима, давай споём!
И сам затягивал, отбивая такт рукой:
— Вы слышите, грохочет барабан! Солдат, прощайся с ней, прощайся с ней! Уходит взвод в туман, туман, туман… А прошлое ясней, ясней, ясней!
Мы поднялись пешком на шестой этаж — ехать на лифте дядя Юзя почему-то не захотел — вошли в квартиру… Я не знал, что будет дальше, какие меры воспитания ещё придумал дядя Юзя. Но он вдруг достал свой жёлтый чемоданчик и молча стал складывать туда бритвенные принадлежности.
— Ты что? — изумился я. — Уже уезжаешь? А мама разве знает?
— Ага, — кивнул он. — Уезжаю. Мама не знает. Так уж получилось. Очень короткая командировка. На один день. Не хотел говорить твоим… Я же обещал их сводить в театр.
Дядя Юзя был таким грустным, что я сам чуть не заплакал.
— А ты не можешь остаться? — тихо сказал я.
— Нет, — коротко сказал дядя Юзя и пошёл к двери. Потом присел на дорожку и сказал мне напоследок. — Не расстраивайся. Всё будет хорошо.
…Совершенно не помню, как произошла моя последняя встреча с дядей Юзей. Сегодня весь наш харьковский клан живёт в Израиле. Там они, наверное, осваивают местное производство, сельское хозяйство и жилищно-коммунальный сектор.
Адреса их у меня теперь нет. И у мамы тоже.
А жаль. Благодаря дяде Юзе и его взрослым сыновьям я понял простую вещь — человек живёт не только во времени. Но и в пространстве. Вернее, должен жить. Где-то должны быть «родные и близкие покойного», которым можно позвонить и к которым можно приехать с жёлтым командировочным чемоданчиком. Где-то должно быть твоё продолжение. Похожее и непохожее.
Ну ладно, буду зато сам распространяться вширь и вдаль. У меня ведь тоже есть дети. И брат. Так что всё ещё впереди.
Надо ли говорить о том, что как только дядя Юзя уехал, его идея сразу получила неожиданное воплощение? Через маму к нашим соседкам, от соседок к другим соседкам, короче, дня через два ко мне подошли Колупаев с Суреном и сказали:
— Ты чего, Лёва? Решил стадион без нас строить? Смотри, потом не обижайся…
Я совершенно остолбенел. Так дядя Юзя доказал мне силу произнесённого Слова. В эту силу я, признаться, совершенно не верил. А зря. Ибо от одного его Слова произошли такие последствия, какие я даже и представить себе не мог.
Но это всё будет происходить уже в другом рассказе.
А этот, про дядю Юзю, уже кончился.
ДЕРЕВО
Я стоял у дерева и бросал в него ножички. То есть ножичек у меня был один. Это так называлось — бросать ножички. Дерево было одно и я был один. Никто не вышел гулять. В такую жару. Все сидели дома и пили холодный компот.
«Ну конечно, — думал я, — как играть, так все бегут, а тренироваться никого нет. Тренироваться же надо». И я тренировался. Были тогда такие фильмы, где очень точно бросают ножички. Просто чудеса какие-то — бамс, и нет человека. Дерево стояло и смотрело мне в глаза. Но я этого не замечал. Передо мной был враг.
…Ножик у меня был плохой. Кухонный. С деревянной ручкой. Я выпросил его у мамы.
Это было бы странно, но только не для нас с мамой. Просить пришлось три дня, начиная с четверга. Мама плакала, стучала меня книжкой по голове, жаловалась папе, но я просил и просил. Я хотел научиться бросать. Стрелять же учиться нельзя. А ножички бросать можно. Это уже настоящая тренировка. Я просил перед сном, наутро, после школы и перед обедом. Папа молчал. Он знал, что если будет молчать, то, возможно, они меня победят. Как только он открывал рот, чтобы сказать что-нибудь за или против моего желания, тут же у них там всё нарушалось. Мама кричала на папу: «Помолчи, пожалуйста!»…
Я трындел три дня, что мне нужно всего полчаса, что тренировка это важное дело. Что я пока не хожу ни в какую в секцию и должен вообще ну хоть как-то тренироваться. На третий день мама завыла волком (волчицей) и стала выкидывать ножи из шкафчика.
— Этот? Этот? Этот? — кричала она драматическим голосом. Я молчал.
Папа выбрал самый лёгкий, самый не острый, самодельный — маленький с деревянной ручкой и с сомнением посмотрел на меня.
— А если не попадешь? — строго спросил он.
— Отстань! — крикнул я и начал зашнуровывать ботинки.
Это целое дело — плохо зашнуруешь, потом будешь мучаться в самый неподходящий момент.
Первый раз я бросил ножичек и чуть не заплакал.
— Дали! — чуть не плакал я. — Тоже мне дали. Тоже мне добренькие. Дали! Разрешили! Сами бросайте таким барахлом…
Но идти назад просить другой ножичек не было никаких сил. Мама смотрела из окна во двор, как я стою и бросаю. Мысли у неё были такие: ну вот, все смотрят — у Марины парень вырос, стал бандитом. Стащил из дома нож. Тренируется убивать людей. Какой стыд!
А нож у меня никак не втыкался, ещё больше стыд. Бандит-бандит, а руки не из того места растут. Мама была пунцовая уже наверное. От двойного стыда.
Я бросал и бросал. Дереву было уже наверное лет сто. Или восемьдесят. Или шестьдесят. Дерево было тополь. У него на жёлтых высохших листьях вечно болтались какие-то прошлогодние серёжки. А в июне из него летел пух. Все чихали. Я чихал. Словом, тупое было дерево. Большое. Толстое. Сердитое. Я бросал в него ножички с чувством, с толком, с расстановкой. Я просто считал, что дерево уже вообще-то неживое. Ну вот у нас перед домом были разные палисадники. Там вот росли совершенно живые растения, всякие побеги и злаки. То какие-то ромашки жёлтые в полтора метра, то трава. То саженцы. Саженцы были ещё совсем тощие. На них пробивались редкие листочки. Они были кривоватые и тянулись к солнцу, когда оно было. Сразу видно, что саженцы живые.
Если бы я был друг природы, я бы их поливал. Но я был во дворе только жильцом, и саженцы поливал дворник из шланга. А это дерево никто не поливал. Скорее это уже был просто какой-то пень огромной величины.
Я злился на дерево, потому что ножичек у меня никак не втыкался.
Я подошёл погладил кору. Кора была тёплая. Я отрезал кусочек и разжевал.
Вернуться домой? Кинуть лениво ножичек на стол: да ну, не втыкается. Но папа! Папа начнёт свои шутки… И мне опять захочется его убить. А убить его у меня рука не поднимется.
Ножички вообще-то делают из гвоздей-гигантов. Есть такие гвозди-гиганты. Их кладут под трамвай. Трамвай едет со своим страшным шумом по рельсам — потом вжик: на дне рельса лежит нож. Длинный, узкий, тяжёлый. Он переворачивается в воздухе один раз. И впивается в дерево.
Трамваи ходят прямо по улице, на которой мы живём. Пойти найти на стройке ржавый гвоздь… Пойти вырвать ржавый гвоздь из старого бревна. Шатать, шатать, как зуб, и он выйдет из чёрного трухлявого дерева, с трудом, с неохотой. Конечно, он ржавый, но это снаружи. Внутри он ещё железо. Толстое большое железо.