Детство Лёвы — страница 23 из 40

— Спокойно! — обращался ко мне Колупай. — Только без слёз!

Видимо, для него этот момент был важен. Мои внезапные слёзы могли всё испортить.

— Ладно, — кивал я и начинал смотреть в другую сторону.

Какой же грустной и противной представлялась в этот момент вся моя жизнь! Даже любимый двор, казалось, отодвигался от меня в какую-то призрачную даль, и где-то там вдалеке, где был нормальный тихий вечер, там жила моя мама, и медленно шёл с работы папа — где-то там жил совсем другой мальчик, типа меня, с обычной внешностью, вполне сносной судьбой и достаточно определённым будущим.

Здесь же ждал своей участи совсем другой — издёрганный, замученный, грязный от щёк до ботинок и потерявший веру в жизнь человек. Ему уже было всё равно. Только очень не хотелось есть землю.

— Послушай, — говорил Колупай тихим голосом. — Ты же можешь её не есть. Если ты совсем не можешь её есть, мы же тебя не заставляем. В таком случае мы просто выводим тебя из игры. Мы отводим тебя до подъезда и ты спокойно уходишь домой. Ужинаешь. Пьешь чай. Читаешь книжку.

— Нет! — истошно орал я.

— Хорошо! — торжественно говорил Колупай. — Начинаем.

Моё лицо медленно-медленно пригибали к земле. Все знали, что просто брать её руками и пихать в рот я не мог, потому что меня тошнило. Наконец Колупаев окончательно догибал меня до земли (выбирался рыхлый кусочек с более или менее чистой такой чёрной землицей) — и я хватал её губами, зубами, носом и кричал утробно и страшно:

— Всё!!! Ну всё, гады!

…И гады меня отпускали. Они смотрели на меня молча, как я глотаю слёзы вместе с землёю и по-моему даже не дышали от ужаса и восторга.

Я поднимался, отряхивался. Сплёвывал.

И начинал жить сначала.

ЗЕЛЁНАЯ СТЕНА

В Москве, как вы знаете, страшно любят писать на стенах. Причём не просто пишут мелом или углем. Типа «Лена» или, скажем, «Оззи Озборн». Это уже не так модно, как раньше. Хотя и сейчас, конечно, случается.

В любом уважающем себя дворе на любой уважающей себя стене по сегодняшним стандартам должно быть написано что-то очень крупное. Масляной краской. Запоминающееся. Дикое и свирепое. Скажем:

СЭМ ЭНД ВОВИК. НАС ЗНАЮТ ВСЕ.

Вообще, содержание не так уж важно. Важна форма.

…А вот в нашем дворе была огромная, и даже я бы сказал великая стена, на которой, представьте себе, никто никогда не писал. Она возвышалась безмолвно, тихо и скромно. Как развалины Древнего Рима. Правда, тихой она была только днём.

По ночам жителей двора будил непривычный звук — лязг, грохот, тупое гудение электромоторов.

«АБЖЗЦ…» — «АБЖЗЦ» — «БЛИМ» — «БЛИМ»

Раздавались также человеческие голоса, даже вроде крики, даже можно было разобрать — Петров, Петров, майнай, тебе говорю, спокойно майнай, спокойно…

И опять:

«АБЖЗЦ»

«БЛИМ»

«АБЖЗЦ»

Это работал завод.

Я иногда спрашивал о нём своего папу, но он отвечал скупо:

— Да какой завод… Так вроде… Цех…

А мама говорила:

— На нем, наверное, заключённые работают.

— Это которые в тюрьме сидят? — спокойно уточнял я.

Но мама не желала вступать в дальнейшие объяснения. Видимо, смысл завода ей тоже был не до конца ясен.

Колупай загадочно говорил:

— Там колючую проволоку наверное делают.

Мне лично было всё равно. Я относился к самому заводу крайне спокойно, потому что ночью просто спал без задних ног.

…Зато я очень любил заводскую стену, которая важно выступала в наш двор этаким странным углом. Только к нам этот угол был обращён не острием, а наоборот — пустотой, то есть образовывал нишу.

Стена была кирпичная и покрашенная при этом в густой тёмно-зелёный цвет.

— Да ладно, стена! — сердился Колупай. — Хочешь, перелезу?

— Ну перелезь, перелезь! — начинался тут галдеж. Тогда Колупай брал с земли камень и бросал на завод. Это была его любимая шутка.

— Ну вот, перелез, — угрюмо говорил он.

К стене, чтобы как-то скрасить её тёмно-зелёное суровое молчание, были прилеплены три весёленьких здания — трансформаторная, котельная и гараж. Причём если котельная была к стене впритык, то за трансформаторной обнаруживался проход, заваленный кирпичами, битым стеклом, досками, старыми кокашками, поломанными игрушками, рваными кедами, ржавыми консервными банками и такой ерундой, о которой здесь и говорить неудобно.

Кроме того! В этом самом проходе, который шутники иногда называли задним проходом, кто-то умудрился поставить неизвестно для чего железные столбы, причём с поперечинами, так что по ним можно было быстро вскарабкаться на крышу трансформаторной и там лежать на брюхе и на спине в тёплую или даже нехолодную сырую погоду.

Мне лично лежать на крыше не разрешалось. Меня уж слишком хорошо было видно из окна. И мама, хватаясь за сердце, кричала на весь двор:

— Лёва! Лёва! Лёва!

И больше ничего ей кричать не надо было, потому что и так всё всем становилось ясно.

Но в этот день — жаркий летний день одна тысяча девятьсот семидесятого года — мы с Колупаем залезли на крышу и лежали там совершенно спокойно, так как родные и близкие у нас ушли на работу, и мы остались одни в целом мире. У Колупая, правда, дома ещё оставалась баба Люда, но она была слепая, глухая, и из квартиры выходить боялась.

— Вот смотри, Колупаев, — говорил я лениво. — Между будкой и гаражом ещё стол теннисный у нас поместился. Прекрасное место. Шарик не улетает.

— Ну, — отвечал Колупай, рассматривая осколки бутылочного стекла, которых всегда почему-то полно на любой такой крыше.

— А смотри, рядом с котельной какое место шикарное. Это вообще мечта. Там природа, можно сказать. Там земля от нас отдыхает. Там загорать можно. Там малышей выгуливают.

— Ну, — говорил Колупаев, перекидывая осколочные свои снаряды через колючую проволоку на завод.

И действительно, в самом дальнем конце двора, где стена делала поворот и образовывала уютный угол, стояла котельная — собственно, не та ручная котельная, в которой сидит кочегар и поддаёт жару, бросая каменноугольный носитель энергии в железную печку прямо лопатой, всегда в майке с чёрным от сажи лицом и страшными белками глаз. Нет, в нашем дворе стояла абсолютно другая котельная — со сложно выгнутыми трубами, на концах которых болтались обрывки теплоизоляции, с кучей будильников, которые на самом деле измеряли давление, а не время, и со скучным дядей Володей, который был страшно рад, что перешёл из кочегаров в операторы водоразборного блока, ходил с тряпкой и веником, наводил в котельной какую-то безумную чистоту и нас туда не пускал. Дядя Володя боялся крыс, поскольку считал, что они вмиг сгрызут изоляцию, а новой ему конечно не дадут, труба зимой лопнет, его уволят и оставят без куска хлеба. Эту единственную свою мысль он довольно часто повторял, когда мы к нему подходили на безопасное расстояние, но как только мы пробовали подойти ещё поближе, он брал лопату, которую видимо принёс из своей старой котельной, поскольку в новой она была ему совершенно не нужна, и начинал махать ею по воздуху.

— Вон, — меланхолично повторял он при этом. — Пошли вон, хулиганы.

Поскольку дядя Володя боялся начальства и крыс, он в своей котельной никогда не выпивал и не закусывал. (Иногда, правда, приносил из дома стеклянные баночки с кашей и макаронами по-флотски, из которых ел ложкой, но потом всё уносил аккуратно с собой). Большую часть дня котельная стояла просто закрытой на ключ.

Зато вокруг котельной, непосредственно у стены, был кусок настоящей волшебной земли. Эту землю грели мощные трубы с горячей водой, которые были недалеко от земной поверхности, поэтому ещё в марте там стаивал снег и начинала расти трава. Земля у стены была мягкая и рыхлая. И почему-то всегда здесь грело солнце.

Иногда я специально выбегал во двор пораньше, чтобы побыть у этой зелёной стены. Поковыряться в свежей земле.

Не знаю, поймёте ли вы меня правильно, но эта свежая земля, когда с неё сходит снег, и она лежит вся в лужах, заваленная всяким дурацким мусором, отлежавшимся в сугробах за зиму: окурками, пачками сигарет, молочными пакетами, пробками, — …есть в этой освободившейся земле что-то притягивающее человека.

Вот меня, например, такая земля всегда притягивала. Я просто не мог ходить весной только по асфальту, я всегда брал из дома старый малышовый совок или ножик, или даже просто палку и шёл ковыряться в почве. Мама знала эту мою особенность и не выпускала во двор без резиновых калош и двух пар тёплых носков на ноге. Тогда ещё люди покупали калоши. Чёрные снаружи и красные внутри. И это правильно, потому что резиновая обувь не греет, а нерезиновая промокает. Советую вам найти на антресолях чьи-нибудь старые калоши и немедленно, как придёт весна, начать их использовать.

Так вот, земля была хороша везде, в любом кусочке нашего двора, но здесь, у стены — она была просто необыкновенная. Чёрная, блестящая, мягкая. Она легко резалась, лепилась, ковырялась, как морской песок, да что песок, она была лучше песка, она была как глина, и даже скучный дядя Володя иногда подходил ко мне, предварительно вооружившись лопатой и говорил, ковыряя лопатой эту тёплую землю:

— Глину лепишь, парень? Ну давай, лепи…

В этой чёрной весенней земле, в которую я зарывался, как крот, можно было найти всякие чудеса, вроде груды аптечных пузырьков с неизвестной жидкостью, или огромной рессорной пружины, которая одним своим ржавым величием могла отпугнуть любую маму с коляской, а надо сказать, что именно они, мамы с колясками, были главными противниками моих отношений со стеной, ибо им не нравился мой перепачканный, видите ли, вид, мои заляпанные грязью калоши, моя угрюмая сосредоточенность и мои жуткие находки.

Их дети, если они уже достигли того возраста, что могли ходить, были, разумеется, совершенно иного мнения, они лезли ко мне и требовали, чтобы я немедленно дал им и пружины, и пузырьки, и обломки кирпичей, и чёрт знает что ещё, а те, что были потрусливей, те просто стояли смотрели, как я роюсь в земле, стояли долго без движения, но если их начинали уводить от меня, они поднимали такой рёв, что из котельной вдруг выскакивал дядя Володя с лопатой наперевес, и тогда мама, подхватив ребёнка, просто быстро бежала к подъезду, отчаянно выкрикивая на ходу: