– Подобное извинение не подобает священнослужителю, – заявил протоиерей Тихомирову. – Это унизительно.
Ожидавший примерно такого ответа, Валерий Всеволодович сказал:
– Сожалею и опасаюсь – не пришлось бы вместо отца Михаила отцу протоиерею приносить более широкое раскаяние с соборного амвона. Госпожа Зашеина сильнее, чем вы думаете. – Тихомиров встал: – Имею честь. Я выполнил свой долг. Предупредил.
Встревоженный Калужников остался сам не свой. Он знал, что в Мильве теперь будет известно всем о посещении Тихомирова и об отказе протоиерея признать виновность кладбищенского попа и заставить его повиниться. Протоиерей не ошибся.
Разговоры разговорами, пересуды пересудами – произошло нечто худшее. Воскресную позднюю обедню в соборе обычно служил сам протоиерей. Торжественность службы, отличный звонкоголосый хор, показ невест, парад холостяков, возможность блеснуть обновкой, обменяться взглядами, наконец, замолить грехи, накопленные за неделю, и просто желание поглазеть собирали немало народу. А на этот раз диакон произнёс вступительные слова литургии в полупустом храме.
Отец протоиерей, облачённый в нарядную ризу, сразу понял, в чём дело. Всё же он надеялся, что к середине службы подойдут обычно запаздывающие господа. Этого не случилось. Наоборот, стали уходить и те, кто пришёл.
Отец протоиерей, бледный, с трясущейся бородой, наскоро дослуживал обедню. Хор необыкновенно громко и как-то жутковато громко звучал в безлюдном храме.
Валерий Всеволодович Тихомиров и сам не предполагал, как отзовётся его визит к протоиерею. Этого никто не ожидал.
Отчим Маврика хотя и находил поведение отца Михаила непристойным, всё же искал смягчающие вину обстоятельства, считая, что заживут синяки и обиды. Герасим Петрович боялся, что скандал, который может поднять Екатерина Матвеевна, падёт тенью и на него, поскольку Маврик им усыновлён, станет известен хозяину фирмы, и тогда прощай место доверенного пивного склада. Кто знает, как посмотрит господин Болдырев? А Екатерине Матвеевне нет ни до кого дела, когда речь идёт о защите справедливости. И что бы ни грозило ей, она скажет правду во всеуслышанье.
Отец Михаил не выходил из дома три дня. Сказался больным. Екатерина Матвеевна ежедневно появлялась в кладбищенской церкви, чтобы объясниться с попом. Но служил другой священник, из собора. Откладывать встречу не хотелось. Екатерина Матвеевна боялась, что пройдёт неделя-другая и всё забудется, да и она порастеряет припасённые и продуманные слова.
– Пойду к нему домой, – сказала она и пригласила с собой соседку Краснобаеву и мать Санчика.
Отец Михаил, ничего не зная, сидел дома без подрясника, в полосатых штанах, в сатиновой рубахе, в меховых котах на босу ногу и покуривал трубку, ожидая возвращения просвирни Дудариной, посланной за псаломщиком и церковным старостой, опасавшимися появляться в поповском доме. Теперь, после «горшка», после оплеухи, полученной «блаженным» Тишенькой, можно было ожидать и не такое. И когда отец Михаил услышал на кухне голос просвирни «проходите, проходите», он решил, что это пришли избегавшие его псаломщик и староста, которых следовало проучить за вероломство и трусость.
Несдержанный на слова, начал он ещё у себя в комнате громкое и сложное ругательство, которому позавидовал бы и камский грузчик, закончил брань, появляясь на кухне в чём был. То есть в полосатых штанах, в котах на босу ногу и с трубкой в зубах.
– Аг-га… Пришли, гадины! – крикнул он в ярости пришедшим к нему Екатерине Матвеевне, Краснобаевой и Санчиковой матери.
Женщины попятились. Екатерина Матвеевна закрыла лицо руками. Ни одной из них никогда в жизни не приходилось видеть попа в штанах, да ещё с трубкой в зубах. Появление священнослужителя перед прихожанами и особенно перед прихожанками в таком виде было делом неслыханным. Это не менее других понял отец Михаил, остолбеневший и потерявший дар речи. Зато Екатерина Матвеевна обрела его.
Отняв руки от своего лица, но не открывая глаз, она исступлённо перекрестилась, затем простёрла руки к небу и проникновенно начала проклятие:
– Именем бога! Именем пресвятой троицы – отца, сына и святого духа – я, непорочная дева Екатерина, расстригаю тебя, распутный поп! Трижды анафема тебе отныне и во веки веков… Анафема!
– Анафема!.. Анафема! – повторили громко Краснобаева и Денисова, наэкзальтированные певучим голосом Екатерины Матвеевны и словами проклятия. Не открывая глаз, Екатерина Матвеевна повернулась к двери. Поспешно ушли вслед за ней Краснобаева и Денисова. Около ворот их ожидали человек до двадцати сочувствующих и любопытных.
– Ну как? Ну что там он?
На Зашеиной не было, что называется, лица. И все заметили это. Бледная, взволнованная, не видя никого, она прошла мимо толпившихся, не слыша их вопросов. Зато Денисова и Краснобаева рассказали всё. Не забылись полосатые штаны, трубка, брань и, конечно, злополучное обращение: «Ага… Пришли, гадины».
Одни всплёскивали руками. Другие крестились и повторяли: «Анафема ему, расстриге». Для них он уже был расстрижен и лишён сана. Неграмотные и забитые женщины знали силу слов и силу молвы.
Наутро добрая половина Мильвы услышала о новой выходке кладбищенского попа. А ещё через день появилась листовка, отпечатанная на гектографе, с заголовком, каллиграфически выведенным пером «рондо», каким обычно писали ученики технического училища: «Видит ли бог правду?»
Заканчивалась она призывом: «Проснитесь, честные люди! Скажите своё слово! Да здравствует правда! Да здравствует разум!»
Листовка не получила большой огласки. Зато через два дня вышла другая листовка, отпечатанная типографским способом. Она была разбросана до первого свистка в устьях улиц, примыкавших к проходным завода. Листовка начиналась, как церковная проповедь:
«Ей, Господи царю, услышь правду свою!» И далее она спрашивала бога: «Ужли ж Ты, царь царей, владыка владык, не видишь надругания служителей твоих и допускаешь избиение чад Твоих и горение в храмах, воздвигнутых Тебе, иудиных свечей…»
В холодном поту пристав Вишневецкий вчитывался в строки перехваченных листовок. «Кто автор? Где отпечатаны они?» И снова «кто?» и снова «где?» стучит в голове пристава, в головах поднятой на ноги тайной и явной полиции. А белая листовка в затейливой рамочке издевательски молитвенно, строка за строкой спрашивает:
«Ежели всякая власть от Тебя, Господи, то неужели ж и эта власть жиреющих на вере в Тебя, страшащих возмездием Твоим, дана тоже Тобой, Всеблагий молчащий Господь? За что же, Господи? За непосильное труждание от зари до зари, за безропотное примирение со штрафами и поборами? За что, Господи? За темноту душ и умов молящихся тебе? За редьку и квас, вкушаемые не только в посты Твои?..»
Листовка не столько читалась, сколько пересказывалась. И каждый пересказывал её по-своему, соответственно своим взглядам и убеждениям. Листовка пересказывалась и в церквах. Правда, там замалчивали её последние строки, ради которых писалась и печаталась листовка. А последние строки выглядели ультиматумом:
«Ей, Господи царю, не будь глух к взывающим Тебе, воззри на землю Твою. Смилостивись, не понуждай глас народа громоподобно призвать к низвержению царствующего от имени Твоего, не дай поднять гневную руку на прислужников и палачей его, казнящих и тиранящих, обирающих и гнетущих, унижающих и темнящих во славу Твою».
И наконец последняя строка крупным шрифтом: «Твою ли, Господи? И – славу ли?!»
И управляющий заводом Андрей Константинович Турчаковский не мог сдержать волнения и отмахнуться от воскресшего призрака тысяча девятьсот пятого года.
– Протоиерея… Немедленно протоиерея… Лошадь за ним! – приказал лакею Андрей Константинович и отправился в соседнюю комнату, где на стене висел массивный, сделанный из орехового дерева, с двумя белыми блестящими колокольчиками и с чёрной изящной ручкой телефон фирмы «Эриксон».
К телефону подошла матушка и ответила Турчаковскому, что отец протоиерей находится у Зашеиных по делу отца Михаила.
– Поймите, дочь моя Екатерина Матвеевна, – разъяснял протоиерей Зашеиной, – духовные лица, как и светские лица, дома пребывают в мирском одеянии.
– Я понимаю это, отец протоиерей, и не виню его за то, что он появился в таком виде и с курительной трубкой во рту. Пусть курит. Это его грех. Но брань, оскверняющая родившую его и… – не договорила Екатерина Матвеевна, переведя глаза на икону богородицы, висевшую среди других в переднем углу большой комнаты дома Зашеиных, где был принят протоиерей, – эта брань незамолима для священника, каким он перестал быть.
– Екатерина Матвеевна, не вас же он бранил, – увещевал проникновенным голосом протоиерей Калужников. – Он бранил избегавших его псаломщика и старосту.
– Я допускаю… Я верю вашим словам, отец протоиерей… Но разве псаломщик и староста не служители церкви? И если бы они были даже арестантами или каторжниками, то и в этом случае мог ли он тогда, ещё нося сан священника, произнести эти слова? Нет прощения расстриге. Нет… нет… И не уговаривайте меня. Меня нельзя уговорить.
– Мирянка Зашеина! Ты слуга божия, а не служительница его! – заговорил протоиерей приподнято. – Бог не облекал тебя, женщину, властью лишать сана иерея, и притом благочинного, отца Михаила! Это грех, женщина, и за него может быть наложено церковное наказание…
Тут Екатерина Матвеевна повернулась лицом к иконам и снова перекрестилась. – Разрази меня господь, если вру, что ты вложил в уста мои анафему предавшему тебя отцу Мишке с Мёртвой горы. Покарай меня смертью без святого причастия, если я не твоим именем, бог-отец, бог-сын, бог – дух святой, расстригла распутника, торгаша, пьяницу, избивающего младенцев.
Отца протоиерея зазнобило.
– И если кладбищенский расстрига хотя бы одной ногой ступит на церковный амвон или того хуже – посмеет войти в алтарь, бог вложит в мою руку перо и перу даст слова, которые будут прочитаны в Санкт-Петербурге. Будут!